Верзила, войдя, так и замер у порога. Он смешно, по-гусиному, вытягивал длинную шею, чтобы увидеть раненого, но и у него ничего не выходило.
Между тем доктор смазывал рану йодом, присыпал чем-то и от времени до времени командовал Парасолю:
- Марлевые шарики!.. Пинцет!.. Салфетки!
Парасоль спросил очень тихо:
- Не обнаружили чувствительности в мягких тканях?
- Была команда не трепаться, - так же тихо отвечал ему Клозье. Помоги мне лучше завязать этот узел.
Раненый не подавал голоса. Люди в хижине затаили дыхание. Даня смотрел, как быстро и ловко двигались умные руки Клозье. Вот он закрепил узел на повязке, обрезал лишнее ножницами и, бережно уложив ногу, которая стала похожа на запеленатого ребенка, отодвинулся от кровати. Даня увидел серебристую щетку волос, плотно прижатых к подушке, загорелую полоску лба. Потом... потом глаза его встретились с глазами командира Леметра. Яркие фонари, стены, белые халаты - всё вдруг закружилось, поплыло...
Даня одним прыжком перемахнул хижину, у кровати упал на колени.
- Наконец-то! - слабо произнес по-русски раненый.
Даня обхватил обеими руками дорогую серебряную голову.
- Ты?! Ты! Папа! Господи!..
И припал к отцу.
14. ДОМА
- А пилотки на вас, знать, не нашенские?
Оба - отец и сын - молча кивнули. Они знали заранее: именно с пилоток начинались вопросы: откуда вы, братцы, где вам их выдали, чего там, так далеко от дома, делали, куда сейчас путь держите?
В начале пути Даня и Сергей Данилович так радовались своим, с таким упоением слушали русскую речь, раздававшуюся кругом, что не только охотно отвечали, но и сами напрашивались на разговор. Но сейчас, когда промелькнули названия "Кочубеевка", "Божково", когда до Полтавы оставалось час-полтора езды...
Оба приклеились к окну. Смотрели молча, жадно на пустые серые поля, на желтеющие купы деревьев, а главное, главное - на белые мазанки. Их было много - ярких, целехоньких, таких нарядных издали. Значит, не все выжжено, не все загублено, не все живое перебито. Вот бежит мальчонка, босой, белоголовый, совсем довоенный пацан. И вон сколько хаток, похожих на белых барашков, улегшихся на выгоне! И глубоко внутри начинала шевелиться надежда, обдавала жаром: "А может... все-таки..." Но чуть ловил глаз черную, обугленную трубу, другую, третью - и сразу становилось тяжко, душно, Даня начинал судорожно теребить ворот куртки, а Сергей Данилович отворачивался: слишком хорошо читал он в лице сына.
Случайный попутчик по купе не сразу понял, что им не до него. Только что оба - и отец и сын - охотно сообщали ему, велика ли Полтава и почему зовется степным городом, а сейчас уткнулись в окно - и молчок.
- Так есть, спрашиваю, в вашей Полтаве вузы? - громко, точно глухим, повторил он.
- Ах да, вузы, - кивнул отец, - конечно, вузы... Даня, это Божково. Ты готов? - Он вытащил из-под скамьи потрепанный чемоданчик, скатанную шинель, а Даня потянулся, не глядя, за своим вещмешком.
- Прибываете, значит, в родные края? - никак не унимался попутчик. И живые, целые прибываете. Вот радость-то для ваших встречающих!
И опять наглухо заперлись оба лица, опять никакого отклика, и спутник наконец-то что-то сообразил:
- Ну, счастливо, счастливо же вам, братики! Шоб вернуться до ридной хаты та до ридной маты!
Вокзал? Нет, вокзала не было. Была груда кирпичей, сожженные ремонтные мастерские по другую сторону путей да кое-как расчищенный перрон. Таясь друг от друга, они оглядели всех женщин на перроне. Чего они ждали? Ведь даже телеграммы решили не посылать - им уже было известно, что в Полтаве немцы сожгли более четырехсот домов, что выжжен весь центр, что угнали больше двадцати тысяч человек. И все-таки...
- Ну, пошли же! - с сердцем сказал Даня.
И они пошли, почему-то отбивая шаг, как в военном строю. Сергею Даниловичу это было, наверно, больно (раненая нога мучительно ныла), но он быстро шагал рядом с сыном. Их обогнало несколько военных машин. Подыми они руку - их, наверно, посадили бы, но ни один из них не догадался или не захотел. Подымались к центру по Пролетарской, по бывшему привокзальному району. Раньше здесь было много зелени, сквериков, каких-то киосков с напитками, мелких лавчонок. Сейчас - одни только полоски огородов, где еще пряно пахли укроп, лук, конопля. У Дани вдруг заболела голова, стала совсем как чугунная - от запахов, что ли, или от не по-осеннему жаркого солнца? И лезло в эту болящую голову что-то совсем несуразное. Например, что он не успел почистить ни себе, ни отцу сапоги и теперь пыль покрывает их густо, точно серой замшей. Или: понравится ли Лизе та голубая французская косынка, которая лежит рядом с блокнотом на самом дне вещмешка? Надо ли было прятать так глубоко подарок Николь? Николь сказала, что это самая дорогая ее вещь. Мама всегда говорила, что девочки обожают тряпки. Говорила? Почему говорила?! Почему в прошедшем?!
- Моста нет, - хрипло сказал отец.
- Электростанции тоже, - пробормотал Даня.
Сзади оставался зеленый и как будто совсем прежний Подол с дремотными старыми домишками и крутым изгибом Ворсклы. Справа, на холме, белел такой знакомый Крестовоздвиженский монастырь.
- Уцелел, - кивнул на него Сергей Данилович.
И то, что уцелел монастырь, который оба они опять-таки знали еще в детские годы, обрадовало, давало какую-то надежду. Постой, постой, а вот же хатка Шовкуненко, старика сапожника Шовкуненко! Когда-то, в незапамятные времена, он чинил Данины футбольные бутсы и ворчал, что на хлопца не напасешься обувки. Нет, не надо спрашивать, где теперь Шовкуненко. Скорей, скорей мимо хатки.
- Музей... - опять сказал Сергей Данилович.
Даня вздрогнул. Как, этот обугленный остов - тот самый музей, похожий на расписной ларец, где обитал Остап! Где прошло столько счастливых часов его, Даниной, жизни?!
Октябрьская - пустая, в битом кирпиче, с единственным сохранившимся Домом артистов. Только вдали золотится орел на обелиске Славы в Корпусном саду. И опять что-то утешительное есть в том, что блестит, золотится орел на выстоявшем обелиске Славы, издалека, точно маяк, светит обоим путникам. И отец с сыном все прибавляют и прибавляют шаг, теперь они почти бегут. Вот улица Парижской коммуны и гигантские осокори, знавшие Данины цепкие, сильные руки и ноги, не раз возносившие мальчишку на самую вершину. Сейчас они шелестят, точно хлопают ладошками листья. Радуются, что вернулся Даня? Узнали его? Дальше красивая и тихая Панянка, улица, круто спускающаяся к железной дороге. А вот, словно великанская бочка, лежит на боку, среди щебня, поваленная водонапорная башня. Взорванная. А вот...
- Кутузовка, - кивает Сергей Данилович на черный железный скелет.
Это все, что осталось от большой трикотажной фабрики на углу.
Отведя глаза, они сворачивают на Советскую. Совсем близко придвинулся холм с белым монастырем. На той стороне сады: Ботанический, Архиерейский, Госпитальный. В стенах зияют пробоины. Душные лопухи проросли сквозь кирпич. Душное, пыльное солнце бьет в глаза. Отец и сын не смотрят друг на друга. Под ногами ступенчатый тротуар, в котором Даня знает каждый выступ, каждую щербинку. Гигантская старая акация и скамейка под нею. Новая скамейка... Дом двадцать четыре? Нет такого дома по Советской улице. Говорите, каменный, двухэтажный, с железным козырьком над крыльцом? Говорите, справа был старинный ручной звонок с табличкой "Прошу повернуть"? Нет такого звонка! Нет такой таблички! Нет такого крыльца! Ничего нет. Только лопухи. Жирные лопухи меж кирпичами.
Даня наконец-то взглянул на отца. Осунулся отец. Запали глаза, согнулись плечи.