Обрывок начатой листовки:
«...Наша территория была временно оставлена Красной Армией и захвачена немецкими оккупантами. Фашистские варвары, как голодные псы, набросились на нашу богатую страну и начали ее немилосердно грабить. Они хотели нажраться украинским хлебом и салом, они хотели взять в свои руки природные богатства Украины и всего Советского Союза. Но это им не удалось. Озверели фашисты, кинулись грабить народ, отбирать последний хлеб, последний скот, плеткой и дубинкой заставляют народ тянуть непосильное рабское ярмо. Но за такой кровавый труд не дают ничего. Мало этого: лучших сынов и дочерей Украины фашисты вывозят в Германию, как белых рабов для Гитлера.
Плач и стон народный несется по голым степям Украины. Народ плачет об утраченной свободе, об утраченной культурной жизни, народ плачет о справедливости...»
Письмо тридцатое
Только что была такая радостная, такая веселая, так довольна собой, своей безбоязненностью, своей волей и силой, а сейчас сижу и ем себя поедом: как смела так поступить, действовать в одиночку, никого не спросясь, ни с кем не посоветовавшись! Разве это по-комсомольски, по-коммунистически? Нет, это просто глупая, индивидуалистическая выходка — вот что это такое! Не похвалил бы меня Сергей Данилович, это я прекрасно знаю! Только и есть мне одно-единственное оправдание: не для собственной славы и пользы я это делала, не хотела для себя играть «роль личности в истории», а во чтобы то ни стало загорелось мне самопроверщться, узнать, чего я стою по настоящему человеческому счету. Да и с кем бы я могла посоветоваться? Кому довериться? Спекулянтке Галке?
Предателю и полицаю Тузенко? Конечно, остается еще Коля Валашников Этот вполне свой, верный, но и с ним о таком говорить нельзя. Он надо мной насмехается, я это чувствую. Начну говорить серьезно, чуть не со слезами, а он вышучивает меня, точно я маленькая, ничего не смыслящая девчонка Вот и провернула я все самолично. Четыре ночи корпела, и Коля очень удивился, когда я потихоньку попросила подлить мне маслица в коптилку, головой покачал укоризненно.
— Ведь я тебе только залил.
— Знаешь, я ее опрокинула, масло и пролилось.
— Ну и растяпа!.. Придется дать тебе еще чуток. Только уж не опрокидывай.
Соврала ему как миленькая и даже нисколько не стыдилась Ну, когда все у меня было готово, я объявила нашим, что пойду к Галке на Подол.
— Уже поздно, куда ты пойдешь? — сказала было Мария Константиновна (ни Коли, ни Веры еще не было, я нарочцо так подгадала).
Я уверила ее, что быстро обернусь, завязала потуже в платок то, что наготовила, и побежала в Кобыщаны.
Почему в Кобыщаны? А это я заранее себе назначила в Кобыщаны пойти Там до войны жила наша школьная уборщица, тетя Клава Зубченко, и я у нее раза два бывала. Там все народ рабочий жил до войны. Вот я и подумала. если остался кто-то из прежних жителей, им будет важно прочитать то, что я написала. Потом улицы там просторные, хатки в садах и народа на улицах и в мирное время мало было. И правда, когда я подошла к Кобыща-нам, на улицах — ни души Был еще ранний вечер, деревья в садах распушились, а на небе все розовое, легкое, красивое Но мне смотреть на это было некогда. Я быстробыстро все провернула, где на фонарный столб навесила, где на заборчик, а где просто на дверную щеколду Назад возвращалась чуть не бегом — уже смеркалось и вот-вот должны были пробить комендантский час. И вдруг, когда я повернула за угол, навстречу мне целый взвод немцев. Идут, топают, надвигаются, как один огромный темный танк.
Куда деваться? Кругом и впереди — одни пустыри. Чуть поодаль — полусгоревший лимонадный киоск. Мы с тобой редко там бывали и в этом киоске никогда ничего не пили Как я туда метнулась, сама не помню Встала позади обгорелой стенки, припала к ней, затаилась, не смею вздохнуть. И в эту коротенькую секунду все вы мне припомнились. и ты, и мама с папой, и Сергей Данилович с мамой-Дусей — всех я увидела, как будто это были долгие сутки, а не секунда одна. Топот вдруг стих. Слышно, офицер подает команду. Кричит кому-то: «Шнелль, шнелль!» И почти сразу из-за киоска выбегает прямо на меня немец. Пожилой, усы пегие, а сапоги надраены — блестят, светятся. Увидал меня — и застыл. Смотрит. И я на него смотрю, глаз не свожу. «Сейчас схватит, а я ему руку прокушу и ногой дам в живот». Он руку, правда, поднял, но не схватил меня, а только погрозил мне пальцем, повернулся и побежал на дорогу. «Да гибтс ниманд, герр лёй-тенант!» — услыхала я из-за стены, и снова раздался топот. Я стояла еще порядочно, все не могла себя заставить выйти из-за киоска, все не могла поверить, что немец меня пожалел. А потом так припустила домой, что до сих пор (а сейчас ночь) не могу отдышаться.
И вот сижу грызу себя, ведь если бы не мое шальное счастье, если б попалась я немцам, они всё про меня узнали бы и, конечно, явились бы сюда, к Валашниковым. И тогда уж никто бы не уцелел, я всех бы подвела. И как я смела так самовольничать, когда это не одну меня касается, а всех, всех наших советских людей! Много я на себя беру, много о себе воображаю. Недаром Сергей Данилович говорил, что я чересчур самонадеянна. Нет, больше «самопроверяться» я не буду, хватит. Но где, где мне найти «непокоренных»?
Письмо тридцать первое
Сегодня с утра Саша меня спросил:
— Ты где вчера была?
— На Подол к одной тете ходила по делу.
— Это ты для той тети ночью писала?
Ах ты, маленький чертяка, он, оказывается, все видит, все знает!
Я немножко испугалась — все-таки он маленький, может наболтать чего-нибудь,— поэтому сделала вид, что не расслышала, ничего ему не ответила и постаралась, чтоб он об этом вовсе позабыл: стала ему что-то рисовать, рассказывать. А тут пришел Коля и, как только вошел, говорит:
— А я еще одну листовку видел. От руки написана.
И на меня зыркает. А я с Сашком все разговариваю. Колька опять ко мне:
— Чего ж ты не интересуешься, где я листовку видел?
— Ну, где же ты ее видел?
— Совсем близко. На Советской.
Я глаза вытаращила. А он смеется. Кажется, и этот тоже обо мне все знает. Эх, не выйдет из меня конспиратор!
Письмо тридцать второе
Вчера Ковылян ворчливо так меня спрашивает:
— Что ж ты теперь, значит, ничем и никем, кроме Сашка, не интересуешься?
— Почему ты так думаешь?
— Да вон раньше, когда я приходил домой, ты ко мне сломя голову навстречу летела, расспрашивала, не слышал ли чего о нашем продвижении, о Ленинграде, о Москве, о Киеве, не знаю ли каких новостей с фронтов... А сейчас ничего не спрашиваешь, а только сама все о Саше рассказываешь: что он съел, да что сказал, да как на тебя посмотрел.
— Как тебе не стыдно, Николай! Что ты говоришь?! Ты же знаешь, как я до сих пор жила, как мне тяжко было. Ведь я молодая, здоровая, а здесь, у вас, как в гробу. Я так больше не могу. Мне нужно что-то делать, куда-то руки приложить. Не салфеточки вязать, а такое, чтобы могло настоящим делом считаться. Я же просила тебя узнать про «непокоренную», просила найти к ней дорогу, а ты меня высмеял. И так грубо, так нехорошо высмеял. Я теперь к тебе и не приступаю больше.