Гаевская снизошла до уточнения. «Я говорю о поэзии. Ты ведь тоже филолог, и не можешь не понимать, кто талантлив, а кто нет» С этим Насонов не спорил, но заметил, что никогда не замечал у Парфианова поэтических амбиций. Он и занимается-то, в основном, переводами…» «А это — хорошие стихи?» Она протянула ему листы, с напечатанными стихами. Насонов, стараясь сохранить на лице выражение отрешённого буддийского спокойствия, прочитал:
— Летели два крокодила, один в Африку, другой — зелёный, — пробормотал Алексей. Сохранить на лице отстранённую гармоничность не удалось, губы его скривились, но он продолжал пробегать глазами строчки. Теперь шли стихи о дружбе.
Насонов изумился. Стихи были настолько слабые и никчёмные, что, на его взгляд, просто не заслуживали разговора. Неожиданно ему пришла в голову мысль, что это вирши самой Гаевской, но он, по размышлении, отверг это, проглядев ещё один опус:
Насонов мягко заметил, что автору надо больше работать, овладеть сначала грамматикой, потом заняться метрикой, тоникой, фоникой, строфикой и мелодикой стиха, не мешает и немного расширить и семантическую, то есть смысловую, уточнил он для Гаевской, сторону поэзии.
И тут-то вошёл ничего не подозревающий Книжник с батоном хлеба под мышкой, с колбасой и замороженной куриной тушкой в пакете. Бог весть почему, но Гаевская, глядя холодно и высокомерно, протянула листы со стихами и ему, при этом она бросила взгляд на Насонова, который тот истолковал, как просьбу помолчать. Алексей без слов забрал у Адриана продукты и, отвернувшись к столу, вынул колбасу из пакета и начал аккуратно нарезать её на косые, как лучи заходящего солнца, кусочки.
Книжник не понял столь странный тет-а-тет, но стихи просмотрел и спросил, чьи они? Ему ответили, как услышал Насонов, что это неважно. Что он скажет? Парфианов пожал плечами.
— Ну что тут скажешь? Поэт абсолютно свободен от условностей языка — интуитивные связи между словами он сам улавливает, похоже, копчиком, но беда в том, что все остальные, чьё сознание скованно глупейшими филологическими догмами, неизбежно нарвутся на созданные образованием рифы и откатятся назад, в пучину логического мышления. Непонятной, но мощной ненавистью к силлабо-тонической системе российского стихосложения пропитан почти каждый бриллиант поэтической коллекции творящего, рождающего в борьбе с рудиментами ямбического дактиля непокорных чудовищ вроде «вдруг другу», а в беспощадной схватке четырёхстопного ямба с пятистопным хореем перед потрясённым читателем возникает шедевральный катрен, который можно порекомендовать любителям «расширения сознания»:
Естественно, рифмы вроде «приходит — заходит» просто обречены принести творцу этого опуса статус культового поэта. Жаль лишь, что попытка вклиниться разумом в смысл этих словесных конструкций чревата шизофренией.
Насонов, закусил губу, чтобы не расхохотаться, и тут услышал шуршание бумаги, стук каблучков и резкий звук захлопнувшейся двери.
— Я не хотел брать сервелат, но больше ничего не было, — сообщил Книжник, и Насонов кивнул.
…Они приканчивали ужин, обсуждая, что может означать «горы великой борьбы», не опечатка ли это, может, имелись в виду «годы», как вдруг в дверь заглянул Полторацкий.
— Говорят, у вас колбаса имеется?
Парфианов молча соорудил ему бутерброд, думая о чём-то своём, а Насонов неожиданно поинтересовался, откуда это Мишель узнал о наличии у них колбасы? Полторацкий, взяв бутерброд, не задумываясь, продал Насонову своего информатора.
— Гаевская Вене стихи его отдала и сказала, что вы тут «умных строите из себя и колбасу жрёте». Ну, я и подумал…
По его уходе растерянные голубые глаза Алёшки медленно нашли тёмные искрящиеся глаза Адриана.
— Мой Бог, это были стихи…Ш…Ш…Шелонского?
— Не может быть, неужели он такой дурак? — Парфианов был в искреннем недоумении.
Насонов покачал головой.
— Мишель — человек простой, врать не будет, да и, сам посуди, откуда, как ни от Гаевской, он мог узнать про колбасу-то? Ты же её в пакете принёс. Я её тут уже распаковал.
— Но это же… — Книжник был растерян и огорошен, — это же воплощение бездарности. Я думал, это шутка, стёб какой-то.
«Что есть Прадхана, если не Мулапракрити, Корень Всего в ином аспекте?» После этого Парфианов стал замечать на себе странный, мерцающий взгляд Шелонского, которым тот иногда окидывал его. Но прочитать его не мог. Впрочем, Адриан быстро забыл об этом инциденте. Были дела поважнее.
В него медленно, корчась и искажая его самого, начало входить иррациональное понимание того, что Истина обретается каким-то иным, не книжным, путём, постижением через ощущение, и само её постижение должно быть… выстрадано. Жизнью. За Истину, точнее, за её обретение, надо заплатить страданием — это был настойчивый, повторяющийся, как заклинание, рефрен Книги, безошибочно вычлененный Книжником. Что-что, а вычленять и анализировать он умел. «Прежде страдания моего я заблуждался, но теперь Слово Твоё храню…»
Готов ли он страдать ради Истины? И этот ключевой вопрос Парфианов себе тоже задал. Ему был знаком опыт одиночества, опыт созерцания, опыт боли от потери, опыт унижения, уязвлённого самолюбия. Но — страдание… Страдания тела? Страдания от чужой боли? — Парфианов вспомнил несчастную рыдающую Катьку… Что тяжелее? Он вдруг ощутил раздвоение себя в себе: нечто в нём, неопределимое, но жёсткое, восстало, яростно взвихрилось и воспротивилось. «Нет». Его даже качнуло. Но нечто иное в нём, столь же твёрдое, хотя и не склонное к взвихрениям, тихо и полновесно промолвило: «Ну, что ж…»
В эту минуту Парфианов впервые ощутил в себе плодоношение Книги, он, и в самом деле, не слишком впечатлительный, почувствовал слабый отсвет пережитого тогда, в горном ущелье. В его венах еле приметный и едва ощутимый снова заструился, насыщая кровь, слабый ток Вечности, ток Истины.
У Райхмана тем временем рьяно обсуждали вопрос, по какому пути пошла бы Россия, возглавь страну не Сталин, а Троцкий, читали, выхватывая друг у друга на ночь, какую-то запрещённую ранее ерунду, широко раскрывая глаза и экспансивно размахивая руками, говорили о каком-то ускорении, перестройке и демократизации. Тут же вертелись переполненные мистическими видениями и ощутившие в себе экстрасенсорные способности девицы чахоточного вида, отличавшиеся, однако, завидным аппетитом и удивительной сексуальной выносливостью. Об этом поведал Парфианову Насонов, поинтересовавшись, не нужно ли ему выделить ему этот — мистический — тип в особую разновидность дурочек?
Адриан апатично пожал плечами.
Он продолжал напевать итальянские хиты, морщился на Полторацкого, уверявшего, что он вылитый Челентано, играл с Насоновым в шахматы, без понимания и оценок погрузился в поток дней. Но несколько странных, последовавших одно за другим, нет, не событий, а скорее просто впечатлений, заставили его задуматься о том, что раньше ему в голову не приходило. Он всегда был несколько отстранён от людей, инстинктивно противился любым попыткам чрезмерного сближения с кем бы то ни было, и сами люди казались ему чем-то… если не иллюзорным, то уж точно относительным. Истина поглощала его, не оставляя на них времени.