Но теперь он, в силу странно сложившихся обстоятельств, столкнулся с чем-то, непонятным ему.
На одном из последних спецкурсов по Канту неожиданно всплыло удивительное обстоятельство его жизни, о котором Парфианов не знал. В юности философ был обручён, но потерял невесту, умершую от скоротечной чахотки. Он остался верен её памяти, прожив шестьдесят последующих лет… девственником. Профессор Коган, своим дребезжащим, звучным и нервирующим тенором сообщивший это студентам, поверх очков оглядел свою маленькую аудиторию: его спецкурс посещали всего шесть человек. Пятеро из шести переглядывались, усмехаясь, кто-то покрутил пальцем у виска, кто-то засмеялся в голос. Книжник молчал, уставившись чёрными, странно напряжёнными глазами в угол стола. Раздался звонок. Адриан вздрогнул, медленно собрал сумку, перебросил её через плечо, направился было к выходу, но неожиданно был остановлен Коганом. Профессор снял очки и, осторожно протирая платком стекла, осведомился у студента, почему его это сообщение не рассмешило? Парфианов пожал плечами. «Вам понятна мотивация поступка Канта?» Адриан поднял на профессора глаза: «…Не до конца. Но меня это… восхитило».
Коган улыбнулся и кивком отпустил его.
…В этот вечер Книжник зашёл к Насонову. Его привели туда равно желание услышать мнение Алёшки о Канте и стремление избавиться от ставшей просто навязчивой Гаевской. «Чем меньше женщину мы любим…» Но застал он Насонова в настроении отнюдь не радужном. Тот даже купил бутылку какого-то шмурдяка, да не пошло. Парфианов ожидал было рассказа о неприятностях на кафедре, но оказалось, что причиной скорби Насонова была его Ритка, та самая дурочка, чьими глупостями он так упивался. При этом выяснилось, что она отнюдь не обременила его новым сообщением о беременности или иными, столь же несвоевременными обстоятельствами. Нет. Она просто ушла от него.
Адриан выслушал молча. Казалось бы, уход глупышки только на руку Насонову, но, он, судя по лицу, был всерьёз расстроен. Он привык. Даже привязался. К тому же, кто теперь курятину ему поджарит? Готовила-то хорошо.
Чтобы отвлечь друга от скорбных мыслей, Парфианов поведал ему о жизненной трагедии Канта. Спросил, не хочет ли и он, потеряв подругу, остаться в одиночестве? Насонов, подумав, заявил, что он, подобно Гейне, «к лику девственниц причислен быть не может…», и к тому же его нагло бросили. Предали, можно сказать. С чего же ему Канту-то подражать? И осведомившись, будет ли Парфианов жареную курицу и, получив в ответ утвердительный кивок, горестно направился с размороженной тушкой на кухню. Книжник же развалился на насоновской кровати, задумавшись о том, что из жизни настолько ушло всё подлинно высокое, из душ так выскоблено всё идеальное, что и задница Ванды скоро сакрализуется.
Курятина у Насонова подгорела с одного бока и вышла сырой с другого.
— Да-с, кур жарить, дорогой Алексей Александрович, это вам не филологией заниматься — тут думать надо-с, — не мог ядовито не проронить Парфианов.
На курсе с ними по-прежнему никто не разговаривал, их брезгливо сторонились, как зачумлённых. Об Афанасьевой Насонов не мог вспоминать без дрожи. Бросившая его Ритка в его глазах была дурочкой, но дурочкой милой и беззлобной, подружку же Габриловича он ненавидел до дрожи. Постоянно возвращался к проклятом эпизоду — и в мыслях, и в разговорах с Адрианом.
Парфианов о прошлогодней истории был мнения тяжёлого и не скрывал его от дружка. В поступке девицы он видел не просто блядство — зачем в таком случае было шум-то подымать? Это демарш, причём против Габриловича. Она могла влюбиться в Алёшку, это допустим, но ставить его в положение подонка по отношению к своему бывшему кавалеру? О чём она думала? С такой дурой опасно связываться. Но почему она так ненавидела Григория? Ему самому тот казался просто несколько занудным, но… тут Парфианов вспомнил, что столкнувшись как-то со Штейном и Габриловичем в душевой, притом, что отнюдь не был излишне озабочен вопросами пола, почувствовал к обоим некоторую жалость. Сам он вызвал тогда у друзей Насонова тоже волну неприязни. Алёшка рассказал после, что Парфианова назвали животным, и выразили мысль, что, если бы размер его гениталий равнялся бы размеру ума, он был бы гением.
Книжник, услышав это, изумлённо вытаращил глаза, но обдумав то, что услышал от Насонова, понял причины поступка Афанасьевой. Видимо, сформулировал он Алёшке, в глазах девочки гениальный ум Габриловича не искупал недостаточных размеров его гениталий. Насонов поморщился, потом улыбнулся. Он в бане с Парфиановым нисколько не комплексовал.
Поведение же Штейна Адриан считал бабским. Короче, вся эта компания в его глазах состояла из кретинов, импотентов и шлюх. Вину Алёшки он видел лишь в близорукости, но разве близорукость — повод не подавать руки, господа?
Вся эта история не только наградила Книжника странной осторожностью в отношении людей, в дополнение к той отстранённости от них, которой он был наделён с детства. Он понял и ещё кое-что. Те, на кого он привык смотреть снизу вверх, оказались вздорными ничтожествами, и это уронило в его глазах статус ума. Он считал Габриловича и Штейна умными ребятами, но теперь понял, что ум человека не исключает ничтожества личности. Правда, Парфианов не связал ум с подлостью. Насонов был ничуть не глупей Штейна, но он был в его глазах человеком весьма приличным.
Потом произошёл ещё один случай, донельзя прозаичный. Сестра, три года назад вышедшая замуж, попросила помочь им с ремонтом, и воскресным днём он появился в подъезде их пятиэтажного дома. Прошёл несколько лестничных пролётов и остановился, прижавшись к окрашенной синей краской стене. Навстречу ему медленно спускалась старуха. Искорёженные какой-то жуткой болезнью полупарализованные и трясущиеся руки тщетно пытались ухватиться за перила. Ноги были поражены той же страшной болезнью и вывернуты под каким-то невероятным углом. Она ползла вниз по ступеням не быстрее черепахи. На сморщенном, обезображенном годами лице жили глаза — в них читалось что-то неясное: какое-то озлобление и безнадёжность, потерянность и раздражение. Казалось бы, разве он виноват?
Но чужая боль вызвала болезненное, скорбное ощущение своей вины, и вина не уходила, Парфианов пришёл к сестре с тем же тяжёлым чувством. Анна, заметив его состояние, спросила, всё ли в порядке? Его зять, появившийся из кухни со стремянкой, протянул ему руку. Муж сестры нравился Адриану. Глаза Валерия, светло-голубые, широко расставленные, сообщали лицу выражение доброты и наивности. Сестра ещё раз спросила, что с ним? Он пожал плечами и, расшнуровывая ботинки, сказал, что встретил на лестнице полупарализованную старуху. Хоть бы лифт был… Каково ползать-то каждый день. Надо бы ей хоть хлеб да молоко приносить…
— Не надо.
Книжник вздрогнул, услышав это безапелляционное суждение из уст Валерия. Молча поднял голову и внимательно взглянул на зятя. Ждал. Тот жил в этом доме с младенчества и сейчас, вернув перекошенные губы в нормальное положение, с отвращением проговорил: «Если бы хоть одного из своих двадцати абортированных детишек оставила во время оно в живых — было бы кому теперь за хлебом сбегать…»
Адриан молча сглотнул слюну. Он знал, что у них проблемы, оба хотели ребёнка, но… Ничего не сказал, и вскоре они занялись ремонтом канализации. К разговору больше не возвращались. После ужина, наскоро искупавшись, Парфианов попрощался. Но, оказавшись на лестнице, снова остановился, прислонившись спиной к стене, оглядел ступени. Здесь мимо него, вызывая болезненное чувство вины перед ней, прошла убийца. Он понимал, что Валерий не лгал, в подобных домах жизнь соседей и вправду на виду. Представить старуху-полутруп разбитной молодухой он мог, но дальше мысль шла рывками, соотносимыми с толчками сердца в груди.
Господи, что происходит? «Когда долго вглядываешься в пропасть, пропасть начинает вглядываться в тебя…» Где он это прочёл? Кто все эти существа, что ходят вокруг и прикидываются людьми? Он вспомнил многих стариков, коих всегда жалел, их вечные жалобы. Но кто знает, что там подлинно в их прошлом, и что за кару они несут в своих искорёженных жизнях? Ведь никто из них никогда не обвинит себя и не скажет правды. Двадцать абортов? Мыслимо ли? Впрочем, некоторые из его однокурсниц в свои юные годы — Парфианов слышал их пьяные откровения в райхмановской квартире — уже успели укокошить по пять-шесть ребятишек в утробах. Но кто управил так с этой старухой? Ведь воистину, Уголовный Кодекс не вынес бы ей худшего наказания. А ведь УК не мог её наказать.