Выбрать главу

— Знать бы, что этот гадёныш появится когда-нибудь на моём пути…

Насонов долго молчал, обдумывая услышанное. Неожиданно усмехнулся.

— А помнишь, как он просил тебя быть благородным?

— Угу.

— Ты его разыщешь? Он в Москве, я могу узнать, где. Тебе нужно?

Парфианов ожидал этого.

— Нет, я не Монте-Кристо. Не могу я кусать укусившую меня собаку. Да и что это даст? Боюсь, что это воздаяние. Каждому — по делом его. Я стал думать, что я тогда, с той дурочкой в общаге, был неправ. Жесток. Обозлён. Этого не надо было делать. Чем она-то была виновата? Да и Северинова… Казя в чём-то прав, я разрушил чужую любовь, — и вот, разрушили мою. Ничто не сходит с рук.

Насонов приподнялся и сел, уставившись на Парфианова недоумевающими глазами.

— Да ты рехнулся, Книжник! Ты всего-навсего взял, ну может, чуть грубовато, шлюшку, готовую отдаться кому попало! А Северинова… Господи! — он на несколько секунд замолчал. — Она же ничего о тебе не знала, влюбилась в твою смазливую рожу! Ты мог переспать с ней и кинуть. Ты мог жить с ней и даже иметь от неё детей. Ты мог всё, что угодно, но как её любить-то? Она же… это… совсем дурочка.

Парфианов не удержался от улыбки.

— Твоя Ритуля была не умнее, а ты тогда скорбел.

— Это был просто кратковременный духовный надлом моей сложной и глубокой личности, имманентный всем нервным, интеллектуальным натурам, — оправдал себя Насонов. — К тому же, дура-то дура, а курятину жарила с корочкой. Золотистой.

Адриан прыснул со смеху. Но тут же и погрустнел. Между тем Насонов вдруг резко сменил тему разговора.

— А как твоя Истина? Нашёл?

Книжник вяло покачал головой. Почти ощутимо почувствовал, как его втягивает Пустота.

— За любовными неурядицами, стало быть, некогда было?

— Да нет, скорее я в ней разуверился. Живут же тысячи — и никому ничего не надо. Я стал думать, что и я проживу.

Насонов ничего не ответил, просто посмотрел искоса, вздохнул, поднялся и снова пошёл в море. Больше ни о чём и не говорили. Через пару часов вернулись к Адриану.

Насонов оказался соседом необременительным и хозяйственным, когда Парфианов уходил на работу, он сам шёл на море, потом к его приходу готовил ужин. Вечерами они бродили по набережной, где в это время уже спал обычный поток туристов, было не слишком людно и шумно. Адриан читал свои стихи, Насонов молча и терпеливо слушал. Впрочем, ничего эпического Парфианов не писал. Так, коротенькие зарисовки.

«…Устав от обыденности, возжелаешь великолепья цитат, напишешь про облака и горящие свечи в шандале, вдохнёшь несуществующих вин аромат и воображаемый запах азалий.
И всё-таки будет невесело. Опухшие веки обременят глаза, и судорожно будут ловить воздух отяжелевшие пальцы. Мне это не внове. Так уже было, когда я узнал, что «можно улыбаться — и быть мерзавцем».
Так было и после, когда я понял, как можно вдруг утратить рассудок — просто, от случайного взмаха рук, от жаркого прикосновения губ к сокровенной области паха.
Впрочем, о чём это я? Ведь я же хотел о Розе Гафиза, Венеции Дожей и о деяньях великих… А, может, хочешь послушать, как в лунных лучах белел акант карниза Эмилиевой базилики?»

Болтали на отвлечённые темы, Насонов рассказывал последние новости с кафедры, вспоминали годы учёбы. При нём Адриану становилось легче, отступали горькие мысли, он рассеивался и отвлекался. Во время одной из таких бесед, Насонов неожиданно оживился.

— Ой, я забыл тебе рассказать! Я же столкнулся у кафедры с Гаевской, а поскольку ей у нас делать абсолютно нечего, подумал даже, что она меня специально искала. Актриса из неё никудышная, переигрывает. Якобы удивилась, обрадовалась встрече и тут же про тебя спросила, где, мол, ты да как у тебя дела?

— Надеюсь, ты мне друг… — Книжника даже передёрнуло.

— Я сказал, что ты оставил адрес до востребования и ни разу не написал.

Адриан облегчённо вздохнул.

— А что, совсем не греет? — насмешливо поинтересовался Насонов.

— Морозом почему-то прошибло. Я, конечно, не Кант, на полвека в одиночестве меня, может, и не хватит, но…

Насонов взглянул на него поверх очков.

— Вы, Адриан Арнольдович, просто псих. — Он помолчал, потом задумчиво добавил, — знаешь, я никак не могу понять одну вещь. Ты меня заразил, наверное, размышлениями. Я не так давно за трамалом для матери ездил, потом у аптеки сидел, около детсада, ждал автобуса. Так удивительно, я минут тридцать наблюдал за детьми. Трёхлетние крохи играли за оградой в песочнице. Представь, они разные. Я видел всё: жадность и зависть, злость и ревность, обиду и месть. В миниатюре. И там же — доброта и щедрость, открытость и благородство. Один тянет мяч к себе, другой раздаёт конфеты, один бьёт исподтишка, другой бросается на защиту девчушки. Причём, заметь, можно воспитать в ребёнке самомнение, можно воспитать в нём жадность, но ведь… — он развёл руками, — завидовать и ревновать никто их не учит! Этому нельзя научить! Слов таких даже нет, рекомендация невозможна в родительских-то устах: «Завидуй ему…» Откуда это? Благородство — это врождённое? Подлость — это болезнь? Или болезнь как раз — великодушие? Откуда это в том же Вене? Он болен или…

Адриан усмехнулся.

— А ты уверен, что Шелонский не скажет, что на самом деле он школьной подруге своей добра желал? Предостерёг её от общения с мерзавцем. А может, он так и думает, кто знает? Я порой давал, ты знаешь, повод…

Теперь усмехнулся Насонов. Черты его исказились в кривую ухмылку.

— А хромую Гаевскую он бросил потому, что тоже ей добра желал? — сардонично осведомился Насонов. — Не выдумывай, Книжник. Если я в нём это понимаю, глупо думать, что он в себе это не просёк.

— Не знаю. Хляби душевные этот мальчик никому не откроет. Может, он искренне подлецом меня считал-то.

Насонов резко перебил, отмахнувшись.

— Перестань. Я не знаю, откуда это берётся, но я понимаю, добра я хочу тебе или зла. Он всегда ненавидел тебя, боялся и завидовал. Он тебе добра не желал.

— Смотря что он сам понимал под добром, — пробормотал Книжник и тут же спохватился, запоздало осмыслив сказанное. — А за что он мог меня ненавидеть — и тем паче — завидовать?

Насонов наклонил голову и с интересом, как на редкого мутанта о двух головах, посмотрел на Парфианова.

— Ты это серьёзно?

— Гаевской я не проболтался, самого его не трогал. Что я ему сделал-то? Не спорю, хотел. Но ведь не сделал.

— Я бы сказал, что ты — дурак. Но ты умён. Однако если ты этого не понимаешь…

— Не понимаю. У него не было никакого повода…

— Да, ну тебя к чёрту. Повод… «Среди ненавистных нам недостатков врага первое место занимают его достоинства». Ты — красив, он — уродец, на тебя любая баба обернётся, на него — если и поглядит, на плюгавца, то токмо плюнет. Тебя никто фамильярно по плечу не дерзнёт похлопать, а его за пивом, как шавку, посылали. Ты, если что изрекал, все три дня обсуждали, а его никто всерьёз не принимал. И моментально он уразумел, почему ты тогда взбесился. Потому и «зауважал», что прекрасно понял, что тебе ничего не стоит, спровоцируй он тебя ещё раз, его самого, если не бабой сделать, то изувечить. Не мог же он не понимать, что ты… — Насонов неожиданно умолк.

— Что… я?

— Не нахожу слова. Для филолога непростительно. А оно есть, интересно, в лексиконе-то? А, есть, только с пометкой «устаревшее». Святой праведник, непорочный, возвышенный. Ты — настоящий, а Веня — дешёвка.

Адриан наморщил лоб.

— Если ты пьян, Алёша, то где набрался, а если трезв, чего несёшь? Ты, что, забыл, в каких подворотнях мы с тобой сталкивались? Я, как и ты, «к лику девственниц причислен» быть не могу, не помню, лет, кажется, с шестнадцати, и сказать, чтобы был «непорочнее» прочих, тоже не могу.