Иногда заглядывал Лилиенталь. Передавал грассирующим, словно каркающим голосом последние новости. Где-то что-то обязательно было взорвано, кого-то замочили прямо около подъезда, какие-то разорившиеся на дурацких банковских вложениях граждане штурмовали какие-то здания. Где-то началась война.
Книжник поймал себя на странном ощущении раздражения, почти злобы. Все эти предшествующие ему поколения сотворили страшное преступление перед ним. В корыстной жажде низменного они утратили, не донесли до него, выронили из рук единственно нужное — Истину, а теперь, вместо того, чтобы искать её, утерянную, затевали дурацкие путчи, создавали чары-банки, взрывали дома, воевали и бесновались.
Его ограбили, украли самое нужное и важное — и бесновались…
Парфианов снова почувствовал отвращение к жизни, но не то, прежнее — убийственное и пугающее, а вялое и тошное, не то, когда не хочется жить, а просто жить не хочется. Он лениво перебрал валяющиеся под компьютером книги. Буддийские трактаты, выжимки из Каббалы, какие-то книги, чьё название забываешь раньше, чем дочитаешь, любимые университетские романы, сборники немецких стихов Гейне, Рембо и Готье на французском, томики Бальзака, Мопассана и Мюссе, пьесы Лопе де Вега, Рабле и Милтон, Филдинг и Шеридан… «Изобилье и тяжесть томов, неоплатоники и гностицизм, первородный Адам и Адам из Бремена, чёткость печати и синева морей, память времён и лабиринты времени, истины и ошибки, помесь всего со всем, неохватная для любого, итог многолетних бдений».
От тоски засосало сердце.
В эти годы Книжник вторично открыл для себя Борхеса, только что изданного достаточно полно. Подивился. С аргентинцем его роднила любовь к книгам, но тот, ослепший книгочей, был странно равнодушен к Истине, и готов был принять за неё что угодно. Его книги напоминали Адриану хаотичное движение мыльных пузырей, которые, словно броуновские частицы, сталкивались друг с другом, иногда образуя забавные узоры, но чаще просто лопаясь на ладони, оставляя запах воды и мыла. Аргентинец читал почти до девяноста, ронял достаточно глубокие фразы, плод начитанности и погружения в разные языковые пласты, но не сказал ни слова об Истине. Не подтверждал ли он тем самым гётевскую максиму «Ключ мудрости не на страницах книг…»?
Но его собственный единственный сверхчувственный опыт невозвратно канул в никуда, был утрачен и не обретался вновь. Книжнику оставались книги, которые он привычно и вяло перелистывал. Книжник заметил, что теперь предпочитает иллюзорные и сказочные миры — «птичкиным языком, только б без содержания». Это позволяло преодолеть пустоту, и заглушить тоску отсутствия Истины. Но ненадолго. Позабавила и не разочаровала только книга Эко. Парфианов вновь и вновь возвращался к ней. Автор был эрудирован и нестандартен, постмодернистский, но необычный мир средневекового монашества был увлекателен и интересен. Парфианов зачитывался итальянцем и немного завидовал ему — подумать только, иметь доступ к таким сокровищам!
Он по-прежнему был Книжником и сохранял «…въевшуюся нежность к словарям, миниатюрным кропотливым картам — точёной кости, детскую тоску по вековой латыни и осколкам пейзажей Эдинбурга и Женевы, и забывание имён и дат, и ложные ходы этимологии, и сталь саксонских кованых созвучий, и каждый вечер новую луну, и этот город — скверную привычку, и вкус изюма, и простой воды, и нынче вечером — одним из многих — он вновь смирялся с горсткой этих слов».
В воскресение Парфианов снова пошёл своим новым маршрутом.
Оказавшись в церковной ограде, присел на скамью рядом с худенькой старушкой, оказавшейся весьма словоохотливой, тут же осведомившейся у него, не батюшку ли Виталия он ждёт? Книжник покачал головой. Он просто хотел вновь увидеть ту картину — человек в чёрной хламиде у ветхого храма, словно сошедший со страниц Умберто Эко. Он хотел ещё раз увидеть реальной и ожившей ту итальянскую фантазию, что была запечатлена в его памяти черными строками на желтоватой бумаге. Да, чёрный монах в древнем бенедиктинском монастыре.
И он появился, всё в том же одеянии, выйдя из тех же боковых дверей старой церквушки.
— Это и есть батюшка Виталий? — спросил Книжник старушку.
— Да что ты! Это иеромонах, отец Илларион. Он тут недавно, раньше на другом приходе был, а тут в епархии решили его сюда перевести. Сам он отсюда, тут, в городе, и родился. Человек праведный, служит ангельски.
Адриан с улыбкой вслушивался в слова старухи. «Иеромонах…епархия…праведный… «Эти слова он, как и Насонов, встречал в словарях с пометкой «устар», что означало вышедшее из обиходного употребления слово, но встречающееся ещё в литературных источниках былых эпох, и потому окончательно не забытое. И то, как пожилая женщина проговаривала их — так он мог бы сказать «трансцендентный, имманентный, ирреальный» — и позабавило, и изумило его.
Старушка поспешила навстречу отцу Иллариону, склонилась перед ним, он протянул ей крест, который она, как показалось Адриану, поцеловала и, что-то спросив, быстро пошла по двору вдоль ограды. Адриан встал, сам не зная зачем, и сделал шаг навстречу монаху. Тот, заметив его боковым зрением, тоже повернулся. Глаза их встретились.
— Вы ко мне?
Адриан вдруг почувствовал странный импульс, словно порыв ветра качнул древесные кроны, как когда-то — травы ущелья, вдруг запевшие в унисон. Он вздрогнул. Но нет, показалось. Всё было недвижимо и мертвенно, статично и неколебимо. Откуда же?
Между тем, монах внимательно смотрел на него и не уходил, даже подошёл и остановился в двух шагах от него. Книжник напрягся и вдруг заговорил со странным, никогда не свойственными ему волнением и сбивчивостью, не понимая, с чего вдруг… Он не говорил об этом никому, даже Алёшке, даже Геле! Однако сбивался недолго, скоро его речь обрела привычную уравновешенность и плавность. Парфианов рассказал этому впервые встреченному им человеку о своём видении в ущелье, стараясь очистить рассказ от позднейших нагромождений мыслей и ощущений и передать ту изначальную суть, что была тогда прочувствована им.
Монах, не перебивая, слушал его, только опустился на скамью, понуждая сесть и Адриана, смотрел не на собеседника, а куда-то вдаль.
— Что это было? — Адриан спросил, и почувствовал, что внутри зависла страшная пустота, готовая оборваться в любую секунду. Он безумно вдруг пожалел о своём порыве. Если сейчас он услышит…
— Вы, я так понимаю… человек книжный? — тихо спросил вдруг монах.
Книжник замер на мгновение, потом как-то расслабился.
— Я… да… я — филолог.
Монах кивнул, словно получил подтверждение чего-то совершенно очевидного.
— К тому же — ищите Истину? Идеалист и богоискатель?
Адриан заворожено уставился на собеседника, но тут из той же двери, откуда монах недавно вышел, прозвучало его имя. Он поднялся и почти на ходу сказал Книжнику:
— То, что вы пережили, наверное, иллюзией не является. Сказано: «Ищите и обрящете», вы ищете Истину и она отозвалась на ваши искания. У нас говорят, что в ответ на самые ничтожные человеческие усилия познать Небо, оно склоняется к человеку. Возможно, это было ваше Сретение… но не обретение, как я понимаю. Мне нужно на требы. Мы ещё поговорим, — мягко добавил он, удаляясь на повторившийся зов.
Адриан, окаменев, смотрел, как монах появился через минуту в дверях с двумя мужчинами в таких же рясах, втроём они загрузили что-то в багажник «москвича», не очень-то ловко разместились в нём и уехали.
«Мы ещё поговорим» — эхом звучало в нём.
Глава 6
«Мы ещё поговорим…»
Этот короткий разговор не разочаровал и не унизил его, а, главное, не было опошления, чего Книжник так вдруг испугался. Он твёрдо решил прийти сюда через неделю. Во время разговора Адриан смотрел вглубь себя и сейчас подумал, что почти не заметил лица этого человека. Однако стоило ему остаться одному в стенах своей комнаты — оно проступило в его памяти. Черты были правильны, даже слегка утончённы, запомнились странные глаза — не цветом, но глубиной, при этом он подумал, что совершенно не помнит губ Иллариона. В памяти остались руки, бледной, восковой белизны, особо явственной на фоне чёрной рясы.