Теперь Адриан читал книги другими глазами, и каждый фолиант мысленно оценивал только на предмет содержания в нём Истины. Книги стали опадать, как листья по осени.
Но больше всего его поражали всё же не книги, но люди: никого из них этот вопрос, казалось, вообще не волновал. Адриан так и не нашёл собеседника, — ни в отце, ни в приятелях. От него либо отмахивались, пожимая плечами, либо вертели пальцем около виска, либо шарахались.
Впрочем, однажды Адриан натолкнулся на того, кто ставил перед собой тот же вопрос, что и он — во всей его детской непосредственности и пугающей полноте. При разводе мать из общей семейной библиотеки забрала собрания сочинений Чехова и Тургенева, а отцу достались Толстой, Достоевский и ветхий Ницше, 1915 года издания, с ятями. Проглядывая коричневые томики яснополянского старца, Адриан натолкнулся на толстовскую «Исповедь».
Случайно ли книга раскрылась на сакральной для него фразе или был в этом некий тайный промысел?
«…я жил, но потом со мною стало случаться что-то очень странное: на меня стали находить минуты недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать. Эти остановки жизни выражались всегда одинаковыми вопросами: Зачем? Ну, а потом? Сначала мне казалось, что это так — бесцельные, неуместные вопросы. Но только что я тронул их и попытался разрешить, я тотчас же убедился, что это не детские и глупые вопросы, а самые важные и глубокие вопросы в жизни, и в том, что не могу, сколько бы я ни думал, разрешить их. Истина была то, что жизнь есть бессмыслица».
Распахнув страницу на последней фразе, Адриан вернулся к началу и стал читать, заворожённо водя пальцем по строке и затаив дыхание. «И это сделалось со мной в то время, когда мне не было пятидесяти лет…»
Адриан слегка изумился — пятьдесят лет в его семнадцать казались датой запредельной. Почему же его самого это же мучило, сколько он себя помнил, лет с двенадцати? «Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?» Адриан почти не дышал. Он пришёл почти к тем же выводам, разве что не формулировал свою убеждённость как конечную.
Далее Толстой писал, что видит четыре исхода: выход неведения, то есть не знать, что жизнь есть зло и бессмыслица, второй — эпикурейства, чтобы зная безнадёжность жизни, пользоваться ее благами. Третий выход силы и энергии: поняв, что жизнь есть зло и бессмыслица, уничтожить её, а четвёртый состоял в том, чтобы продолжать тянуть жизнь, зная, что из неё выйти не может.
Адриан поморщился — он был молод и не был пессимистом. Он не хотел умирать и хотел найти Истину.
Но дальше Толстой говорил, что вгляделся в жизнь народа и увидел понявших смысл жизни, умеющих жить и умирать. И все они жили и умирали, видя в этом не суету, а добро. И он понял, что смысл есть истина, и принял его.
Чёрт возьми, растерялся Книжник. О чём это он? Народ в понимании Парфианова был соседями за стенкой, чьи пьяные дебоши так утомляли его, всеми теми, с кем поговорить о смысле жизни и Истине было невозможно. «Где кончается уединение, там начинается базар, и где начинается базар, начинается и шум великих комедиантов, и жужжание ядовитых мух…» Он запомнил эти ницшеанские строки, как и строки Писания о каперсе и кузнечиках, — они отвечали чему-то сокровенному в нём.
Адриан продолжал листать страницы.
Толстой же закончил тем, что его вопрос о том, что есть моя жизнь, и ответ: зло, — был совершенно правилен. Неправильно было только то, что ответ, относящийся только к нему, он отнёс к жизни вообще. Он понял истину, впоследствии найденную в Евангелии, что «люди более возлюбили тьму, нежели свет, потому что дела их были злы. Ибо потому делающий худые дела, ненавидит свет и не идёт к свету, чтобы не обличились дела его».
Адриан взял ручку и записал в свою тетрадь евангельскую цитату. У него был уже солидный список этих цитат — найденных по книгам, романам, порой — сноскам в том или ином издании. Он позавидовал Толстому — подумать только — «нашёл в Евангелии»! А вот теперь, — пойди, найди Евангелие. Адриан очень хотел прочесть эту книгу — но обрести её было столь же просто, как найти посреди Аравийской пустыни — ледяное шампанское. Окончание толстовских рассуждений и вовсе разочаровало его.
«Весь народ, писал Толстой, имел знание истины, это знание истины уже мне было доступно, я чувствовал всю его правду; но в этом же знании была и ложь. И ложь и истина переданы тем, что называют церковью. И ложь и истина заключаются в так называемом священном предании и писании».
Адриан тупо смотрел на страницу. Церковь? Исказила Истину? Но ведь никакой церкви в их жизни и нет!
И Истины тоже. Что, Истину упразднили вместе с церковью? Тогда она точно там, но… как же это? Что до Писания — дайте-ка сначала почитать. Но, увы. Евангельские и библейские фразы приходилось собирать по строчке.
Всё это разочаровало и, в общем-то, ни в чём не убедило Адриана. И прежде всего — он это понял — неубедителен был сам патриарх литературы. Раздражали мелькавшие то и дело фразы «Ответ, данный Сократом, Шопенгауэром, Соломоном, Буддой и мною…», «нам с Соломоном…» Добро бы, это о тебе сказал я, но самому о себе… как-то… не надо бы. Самоирония? Но Толстой казался серьёзным. Однако у Толстого хотя бы вопросы, интересовавшие Книжника, были поставлены, и теперь Адриан окончательно понял, что его собственные поиски — не бред сумасшедшего. Толстой тоже искал, а его психом никто не называл.
Надо при этом заметить, что в Адриане всегда была эта неосознаваемая им кротость — не то, чтобы склонность не соизмерять себя с окружающими, но скорее — умение не думать о себе. Он себя никогда не интересовал и не анализировал, его интересовала Истина.
Отвергнув Толстого, Книжник погрузился в Достоевского — и тут нашёл собеседника на годы. В основном, читал «Бесов» и «Братьев Карамазовых» — читая и перечитывая, упиваясь и хихикая. Адриан понял из двух романов Достоевского больше, чем из всего Толстого. Понял и ответ Достоевского на свой вопрос. Неочевидно поставленный, он и проступал неочевидно, называя Истину — Христом.
Адриан вздыхал. Понимания не было. Собеседников не было. Истины не было.
Впрочем, однажды, после двух потерянных армейских лет, уже в университете, у него состоялся любопытный разговор с Полторацким. Михаил, отнюдь не отличавшийся глубокомыслием, с изумлением поглядев на «Феноменологию духа» и «Критику чистого разума» на постели Парфианова и с опаской отодвинув книги от себя, осторожно спросил, зачем Адриан читает подобное? Парфианов спокойно ответил, что ищет Истину. Губы Полторацкого раздвинулись в какую-то судорожную полуулыбку-полугримасу, он почесал бровь и сказал, что глупо искать истину в книгах. Адриан неожиданно поддержал разговор, с несвойственной ему обычно живостью спросив, где бы её искал сам Полторацкий, уж, не in vino ли, по его мнению, veritas?
Не что чтобы Парфианов намекал на склонность Мишеля к обильным возлияниям, тот это видел, просто интересовался.
— Нет, — ответил Полторацкий, — я думаю, истина — в любви.
Лицо Парфианова перекосилось. «Тёмный чулан с пауками…» Шелонский, который стал прислушиваться к разговору, изумился.
— Причём тут чулан?
— Если Истина пребывает в столь знаменательной точке, как задница вашей Ванды, что же это за Истина? Нет, господа, книжные анналы могут и не содержать Истины, с этим я согласен, мало ли мне попадалось лживых книг, но в анальном отверстии мадемуазель Керес Истины быть не может по определению. Не пытайтесь переубедить меня.
Никто и не пытался.
Полторацкий молчал. Шелонский тоже.
На том их дебаты об Истине и закончились.
Адриан был не впечатлителен, но — восприимчив. Поначалу он проникался чужеродной мыслью книги как собственной, ловил себя на странных аллюзиях и литературных параллелях. Вчитываясь в гётевские строки, изобличал себя на помыслах инфернальных, качаясь на мерных гомеровских гекзаметрах, обретал непередаваемое словесно гармоничное спокойствие духа, однажды, пролистав нечто бредовое из Беккета, целый час не мог обрести своей привычной манеры мыслить, а прочтя несколько мерзейших строк из Бодлера, ощутил такой пароксизм чувственности, что от жажды женщины свело зубы. Но постепенно это прошло. Адриан научился отстраняться от прочитанного и критически разлагать его на составляющие.