Монах смотрел исподлобья, но молчал.
— Прости, но за пятнадцать лет в церкви я немного устал грешить. Но если я сумею победить в себе свои грехи — наступает нечто нелепое! На исповеди сказать нечего, и не причастишься. Чтобы соединиться с Христом — надо предварительно нагрешить или, как посоветовал мне недавно священник, «покаяться формально», проще говоря, выдумать грехи. Зачем? Другой предложил повнимательнее посмотреть на себя и вспомнить о помыслах. Но почему я должен проводить жизнь в бесконечном вылавливании в себе помыслов, а не заниматься делом? У нас все следят за грехами, а крыша течёт, забор перекошен, а коли сосед пьёт и жену бьёт — то моё ли это дело, я судить не поставлен. И перекашивается весь взгляд на мир, искажается в попустительство любому злу, в безответственность и равнодушие. Жуткие, ни на что не способные, укутанные в чёрное и вечно ноющие о своих бесконечных, как песок морской, грехах — и мы ждём, чтобы эти люди были «светом миру»?
Монах снова чуть улыбнулся.
— Я не говорю обо всех, — продолжал бесноваться Книжник. — Нет правил без исключений. Есть люди, взявшие из доктрины то, что им близко, а на остальное махнувшие рукой, отказавшиеся пожизненно, как в дурном колесе сансары, «грешить и каяться». Но я говорю не об исключениях. Доктрина, которая запрещает искать святости, — ошибочна в основах, доктрина, которая искажает слова своего Основателя — еретическая.
— В церковной ограде всегда жили заблуждения и зло, — Илларион был спокоен, хоть и не весел. — Что до слов духовника, то это обычное дело. За века накопилось излишне много авторитетных и запрещающих «преданий старцев», и «Добротолюбие» незаметно подменило Евангелие. Смирение, конечно, не выше Любви, глаголющие сие анафема да будут. Но ложное представление о не ошибающейся Церкви не позволяет замечать ее земные ошибки, у многих нет ни зоркости видеть эти извращения, ни мужества признавать их и исправлять. Церкви нужны гонения и нищета, а не покой и сытость, они расхолаживают и развращают. Но это всего-навсего церковь, Христос-то днесь и ныне тот же.
Парфианов вздохнул.
— Почему у нас нет никакой школы духовного развития? Я пришёл в церковь пятнадцать лет назад, и я чувствовал, что возрастаю в Духе, я понимал, куда я иду и зачем молюсь. Но потом получил талант. Я не просил его, но был готов отдать все силы Богу. Но почему мне вечно твердят о смирении и о моих грехах? Господь сказал даже женщине: «Иди и не греши!», а значит, верил, что это возможно, и не требовал от неё вечного покаяния. А у нас — смирись, постись, да слушай «Радонеж» — это и всё, что мне могут предложить? Но смирение — это просветление воли, свободное подчинение ее Истине, смирение же, отрицающего духовное совершенство, — это ересь ересей, страшная подмена понятий, извращающая всю духовную жизнь. — Он мрачно взглянул на монаха. — Смысл смирения — не полагать источник жизни в себе самом. И всё.
— Согласен, — спокойно кивнул монах, — смирение — это умение думать о Боге больше и прежде, чем о самом себе. Но ты с этим родился. Церковь дала тебе понимание путей богообщения и Причастие Христу. Больше она ничего дать тебе и не может.
Книжник как-то пропустил мимо ушей последние слова монаха, точнее, не успел их осмыслить.
— А эти жуткие слухи о содомии… Я заглянул в сети, как это может быть? Почему их не вышвыривают? Разве не сказано «Извергните развращённого из среды вас?»
— Есть и иное, — парировал Илларион, — правда, менее возвышенное. «Не выносите сор из избы…»
— Содомия — это вовсе не сор! Тот лежит себе по углам и никому не мешает. Содомия — это чума в городе. Одна чумная бацилла, проникшая в кровь одного человека, передаётся дальше уже при дыхании и разговоре: так гибнут города. Содомия способна погубить Церковь, причём как разглашением — все разбегутся, так и неразглашением — все перемрут в зловонном смраде. И все же разглашение лучше. Разбегшихся Господь соберёт заново. Заразу надо лечить, трупы — сжигать. Мне не нравится, глядя на Патриаршее служение и вглядываясь в лица иерархов моей Церкви, задаваться вопросом, не содомиты ли окружают золото, ладан и смирну Господни? Конечно, это моё искушение. Надо быть соблазнам. Но искушающие — должны быть извержены. Содомиты в Церкви заслуживают жернова на шею.
— Ты говоришь, как Савонарола, — бесстрастно заметил монах.
Парфианов с упрёком посмотрел на Иллариона, но продолжил, решив выложить все, что мучило его в последние дни.
— Скажи, православные могут ошибаться? Если нет, то они не люди. Но почему они никогда не могут признать своих ошибок, несмотря на декларируемое смирение и покаяние? Чем была революция для духовенства? Кара? Испытание? Наказание? Где анализ причин свершившегося? Почему православие нигде и никогда не говорит об этом? Почему, едва вылезя, распластанное, из-под плиты гонений, оно тут же стало в позу законоучителя и поносит всех вокруг, считая святым только себя? А точно ли мы безошибочны? Кто нам сказал это? Христос? Отнюдь нет. Мы сами это «смиренно» провозгласили. Но разве мало было ошибок в веках? Почему преподаватель закона Божьего, сын попа Нечаев, оказался бесноватым убийцей? Почему поповичи-семинаристы Чернышевский и Добролюбов, сыновья соборных протоиереев, явились одними из главных бесов России? Почему, обучая в гимназиях закону Божьему, наше духовенство с его верной доктриной, воспитывало поколения революционеров? Почему духовенство оттолкнуло от себя Гоголя — единственного, готового служить Истине и Христу? Почему процветало повсеместное неверие среди поповства, и приход получали не по заслугам, а при женитьбе на поповне? Почему это случилось? Частность? Случайность? Случайность — бог дурака.
Монах молча слушал.
— Я, наверное, горделив, — продолжал Парфианов, плюхнувшись на стул и сцепив узлом руки на коленях, — хоть мне нет до себя самого никакого дела. Это не исповедь, — бросил он монаху, — просто самоанализ. Но я не завистлив: какое бы богатство или дарования в человеке я ни увидел, я забываю о них, едва отвернусь. Я не гневлив и не охотник до чревоугодия, мне все равно, что есть, я могу жить на чёрном хлебе и воде. Я не обидчив и пропускаю мимо ушей любые оскорбления, сам же стараюсь никого не задевать. Меня не интересуют женщины. Я честен по натуре и не люблю лгать. Мне нет дела до приобретательства, я могу прожить на сущие копейки. Я никогда не впадаю в отчаяние и люблю Христа. Желание всей моей жизни: служить Господу моему, работать для Него и прославлять Его. Моя душа оказалась христианкой по природе и хочет ею остаться. При этом ты говорил, что мне дан талант — работать Богу. Бог позаботился обо мне больше, чем я сам о себе. Мой вопрос именно здесь. Что делать творческому человеку в Церкви, если Церкви творчество и даром не нужно? Если мне советуют просто грешить и каяться, при этом бросить литературу и не выпендриваться? Они понимают, что убивают меня? — едва не взвизгнул Книжник. — Почему Церковь не приемлет ни единого пути к спасению, кроме монашеского? Почему у нас врачуют все болезни одним смирением? Смирись и не пиши, зарой талант в землю. Да и есть ли у тебя талант? Главное, покаяние. Почему нельзя спастись творчеством?
Илларион продолжал смотреть на Адриана молча, но губы его искривились улыбкой.
— Я писал о Церкви, — продолжал в запале Книжник, — пытался рассказать об Истине, но куда прийти людям, если они расслышат меня? В эту церковь? Это же катастрофа. И ещё… Я хочу покаяться в том, о чём не сказал на исповеди. Но я просто понял, что сказать об этом в церкви не смогу…
Илларион не стал обвинять Книжника в недоверии духовнику и по-прежнему молча слушал.
— Ты часто упрекал меня в том, я не пишу о православии. А ведь я пытался, я хотел быть не только адептом, но и апологетом своей церкви. Но ничего не выходило. Я не мог найти у нас ни одного человека, кроме тебя, чтобы сделать его героем романа. Я смотрел на прихожан — и морщился: я видел людей с искривлёнными лицами, нелепой безропотностью и сломанной волей, которые они почему-то звали смирением. Но почему моя церковь порождает таких людей? Смиренные мещане просят «Помилуй и подай!», при этом они просят, ни много ни мало, вечность! Зачем она им, когда они не знают, как убить день? Ничего не делающие, безвольные и никчёмные, это — люди моей церкви? Где у нас люди пламенного добра? Где люди апостольской силы духа? Все эти скандальные истории с деньгами, пуськами, нанопылью, часами патриарха, борьба за Исаакий, запоздалые реакции на критику, нечестные ответы на прямые вопросы, лицемерие, несоответствие дел словам, — откуда это взялось? Где подвижники и просветители?