Глава 8
Книжник с удовольствием пригубил вино и посмотрел вслед Гаевской. Он, будучи немного не от мира сего, редко понимал причины женских поступков: это его просто не интересовало. Но сейчас шестым чувством безошибочно понял всё. У этой женщины не было благого настоящего, творящего и одухотворяющего, как у него. И все её мысли, вся горечь неудавшейся жизни, спрессовались на тех далёких днях. Она жила ими. Не прошлой любовью, нет. В её самолюбивом бытии не было настоящей любви, только жадность и похоть, и когда они обманули её, все чувства поглотила ненависть. Ненависть к Шелонскому, как не парадоксально, давала ей жить, поддерживала и укрепляла. Он же, сам того не желая, нанёс несчастной Гаевской последний удар: отнял у неё эту ненависть, последний костыль её изуроченного бытия.
Или она способна ненавидеть и покойника?
Впрочем, допив вино, Книжник уже забыл о Гаевской. Мысли снова заполонила идея, пришедшая в голову до этой встречи, но изменённая ею. Теперь он хотел поразмышлять о том, что так часто прикидывалось любовью, о том, что когда-то влекло его самого к этой женщине, о похоти. Это будет особый роман, решил он, роман запахов и звуков, роман искажённых чувств и кривых страстей. Впрочем, как это всегда бывает, в процессе написания роман утратил прямую связь с прототипами, вместил в себя множество иных, самых разных смыслов, и доставил самому Книжнику ни с чем не сравнимое удовольствие. Илларион наморщил нос, но дочитал до конца. Роман прочёл и Насонов, которому Книжник рассказал о встрече с Гаевской.
— Ты не говорил ей о смерти Шелонского?
— Нет, — покачал головой Насонов. — Я видел её лет пять назад, но про Веню ничего ей не сказал. Если бы она спросила…
— Боюсь, что я отнял у неё последний смысл жизни, — с досадой пробурчал Книжник.
— Брось, коемуждо по делом его.
Надо сказать, Насонов год от года становился все ригористичнее, а вот Книжник — всё мягче.
Насонов приехал вместе с семьёй, что делал ежегодно. Сыновья Алёшки был крестниками Адриана и, так как Алексей немало часов тратил на их воспитание, Шурик и Адриан были для своих лет совсем неглупыми мальчиками. Из разговоров с ними Адриан почерпнул немало интересных суждений, а мальчишки, прочтя его книги, часто задавали достаточно любопытные вопросы.
А вот Насонова сыновья порой расстраивали.
— Удивительно, — посетовал как-то он, угнездившись с Книжником в том самом винном подвальчике, где Книжник столкнулся с Гаевской, — когда твои дети считают тебя стариком, не понимающим новых реалий. Они, конечно, в чём-то правы, я и вправду не могу разобраться в этих новых гаджетах и прочей ерунде, но оказывается, Чуковский, сказавший, что в России надо жить долго, был куда правее, чем мне казалось. И Екклесиаст прав, когда говорил о том, что все возвращается на круги своя. Я его понял, потому что сам увидел эти круги. Это не метафора. Ты поднимаешься раз за разом выше и выше по закрученной спирали жизни, видишь пройденное, и не можешь не замечать, что на спиральных виражах внизу одна и та же расцветка. Кровавая революционная, серая застойная и жёлто-чёрная с нахохлившимся орлом, имперская. И ты видишь эти смены цветов. Мои ребята слушают Навального, и им кажется, что он — новое явление, а я-то вижу инструктора райкома комсомола. Вылитый же Антоша Шаронов, даром, что не голубой. Но мои сыновья никогда не видели инструкторов райкома, вот в чём беда.
Книжник рассмеялся.
— Если дети всегда внимали бы отцам, как ни парадоксально, развитие остановилось бы. В Средние века, когда постичь что-то сын мог только от отца или мастера-наставника, старшие были довольны послушанием младших. Никаких социальных взрывов общество не знало, веками не менялся уклад, цена вещей тоже не изменялась столетиями, и всё имело свою цену. Все меняется в шестнадцатом веке с изобретением станка Гуттенберга. Теперь отец-наставник необязателен — все можно узнать из книжной инструкции. — Адриан почесал в затылке. — Или я не прав? Ведь знаменитая фраза «Не та пошла молодёжь», кажется, была начертана на греческой табличке пятого века до нашей эры…
Оба рассмеялись.
— Чем ты намерен теперь заняться? — поинтересовался Насонов.
Книжник пожал плечами.
— Знаешь, у меня от рождения было ощущение дурной вечности и какого-то гибельного бессмертия. Суть такого бессмертия в том, что человеку никогда не уйти от себя. Я был бессмертен, хоть и знал, что должен умереть, но я знал, что никогда не осознаю, что мёртв. А когда я крестился, то жил в странном эсхатологическом мире на границе со смертью, но бездна, хоть и была рядом, точно боялась меня. Как в тропаре пасхального канона, помнишь: «Смерти празднуем умерщвление…». Христианское бессмертие — это не жизнь после смерти, это просто жизнь без смерти. Но такая вера не утешительна, это безмерная ответственность. Можно сказать, и кто-то из философов это и сказал, что неверующие больше облегчили себе жизнь, чем верующие. Хотя я постоянно ловил себя на том, что жду смерти, это был интерес и инобытию. Но, понимаешь, когда я начал писать, я перестал думать о смерти вовсе, просто хотел, чтобы хватило сил сделать то, что от меня требовалось. А сейчас — я снова бессмертен, и это не горациево «весь я не умру…», а странное ощущение вечности и даже — некоего цикла времён, точнее, постоянное дежа вю. Ты прав, все повторяется, и нет ничего нового под солнцем, и мне даже кажется, что когда-то и где-то, в иных измерениях, в какой-то Валгалле, мы уже сидели так и также разговаривали. И, может быть, о том же самом.
— В Валгалле? Наверное, — рассмеялся Насонов, — ни один народ так не верил в бессмертие, как кельты: у них можно было занимать деньги на этом свете с тем, чтобы возвратить их в ином.
— А я набросал стих, — сказал Книжник, — назвал его «Времена жизни»
Насонов улыбнулся ему и молча долил себе абхазского вина.
— Но как может возникнуть идея бессмертия, если все люди смертны? — продолжал философствовать Книжник. — Да потому что бессмертие не идея, а самочувствие жизни. Да и Вечность, если следовать по канве Платона, не есть сумма времени. Время — движущийся образ неподвижной вечности. День — это вечность в миниатюре. Если нет вечности, то ничего нет, — он посмотрел сквозь бокал на Насонова. — Но вечность тянется очень долго, особенно под конец.
Тот молча кивнул. Вечность действительно тянулась долго.