Книжник ещё на первом курсе изумил преподавателя спецкурса по стихосложению, когда моментально, с невероятной быстротой и пониманием усвоил метрику и тонику стихов, безошибочно, на слух определял размер любой строки, демонстрируя своеобразное «бельканто», но когда его попросили прочесть его собственные стихи — растерялся.
Их не было. Точнее, в школьные годы он набросал пару коротеньких поэм — шутки над приятелями, изобилующие малоприемлемой лексикой, но их Адриан давно выбросил, а «просто стихов» никогда не писал. Теперь, видя изумление преподавателя, задумался, и с тех пор начал иногда набрасывать нечто — вначале носившее не столько поэтический, сколько метрический характер. Адриан слагал, методично подсчитывая слоги, оды алкеевой строфой, писал александрийским стихом записки приятелю Алёшке Насонову, единственному, в ком он обрёл подобие понимания, а, узнав, что в российской поэзии не употребляются пеоны, кроме третьего, сочинил рондо вторым пеоном. Знай наших!
Но постепенно стал писать без изысков и причуд, спокойно и выверено, зарифмовывая уже свои ощущения, хотя поэзия всерьёз его всё равно не занимала. Вскоре Адриан начал заниматься переводами — увлекала возможность сопоставить слова и умолчание разных языков, он любил уподобление и истолкование, иносказание и сравнение, сближение разноликих языковых смыслов. Он рифмовал молчание и ночь, дрожание волн морских лагун Готье и трепет любовниц Гейне, искал созвучия скрипов пьяного корабля Рембо и заблудившихся трамваев Гумилёва. Всё с чем-то смыкалось, отзывалось в чём-то, заигрывало, кривлялось, кокетничало. Книжника это забавляло.
Единственным слушателем стихов Адриана был его дружок, сокурсник Алёшка Насонов. Но у самого Насонова при этом были и иные друзья на факультете — курсом старше, с которыми тот познакомился на одной из бесчисленных научных конференций. Сердце Адриана сжимало странной тоской, когда приходили умный Григорий Габрилович с высокой и стройной красоткой Анькой Афанасьевой и их приятель Марк Штейн. Они забирали Насонова на свои философские посиделки, но Адриана ни разу с собой не пригласили.
Между тем, жизнь продолжалась.
В тот исторический день марта 1985-го года, день перелома времён, чьё значение обозначилось много позже, Парфианов застал своих соседей по комнате с местной газетёнкой в руках. Так как до этого уже пару дней по эфиру неслась классическая музыка в миноре, все понимали, что вероятно, со здоровьем у очередного престарелого вождя совсем плохо. Может быть даже, как говорилось в известном еврейском анекдоте, «ему хуже всех»…
Да, так и оказалось. Вождь скончался, а в газетке Шелонский обнаружил трогательное стихотворение какого-то старичка-ветерана, начинавшееся словами: «Что-то часто шумят гудки, провожая вождей в могилы…», которое в данный момент и читал вслух — с непередаваемым выражением на лице — Полторацкому.
Парфианов с минуту прислушался к немудрённым мыслям кривоватого анапестированного дольника, потом зевнул и осторожно пощупал карманы в поисках сигарет. Он втайне от дружков завёл необременительный романчик с девицей, работавшей в спецхране библиотеки. Сейчас воровато вытащил из-под куртки прошитые пожелтевшие листы с чернильной надпечаткой «не выдавать», сунул их под подушку, но не спешил углубляться в чтение. Слушал Шелонского.
Когда тот закончил, Полторацкий вяло поинтересовался у обоих, кто, по их мнению, будет следующим генсеком? Парфианов и Шелонский, не сговариваясь, ответили — единственный раз в жизни — в унисон: «А х… его знает…»
…Надо заметить, что Парфианов как-то просмотрел начало политических пертурбаций середины восьмидесятых. Не до них было. Он обнаружил в спецхране залежи журналов 60-х годов и читал их с неподдельным интересом. Вернулся к реальности в мае, вник в происходящее и здесь-то и уронил изумившее дружков предсказание.
— Если они не прекратят это немедленно, — проговорил он, вдумавшись в их разговоры об апрельском пленуме, — нынешнее поколение советских людей жить будет при капитализме.
На него посмотрели с изумлением, но спорить не стали.
С ним, повторимся, давно уже никто не спорил.
Глава 4
Да и как было спорить, когда изощрённая софистика Парфианова без труда разбивала самую очевидную правоту? Сам Адриан, однако, полагал, что глупо искать у дружков понимания — слишком много к этому времени он понимал сам. Если заработок человека обеспечен тем, чего он не понимает, то разбей ему голову, — он все равно не захочет ничего понимать. В равной степени Книжник понял, что степень понимания зависит вовсе не от ума. На курсе были весьма неглупые люди — но, хоть они слушали его внимательно, он видел, что его искренне считали странным.
В те годы на факультете существовало небольшое общество ценителей литературы, собиравшееся на квартире у фотографа средних лет Валерия Райхмана, в свою очередь, большого ценителя мужской красоты. Но сам Райхман был и любителем пёстрых компаний, обожал слушать умные речи заумных филологов, ему нравились молодёжные сборища у него на дому. Парфианов бывал там неоднократно, как ни странно, пользовался всеобщим уважением и авторитет имел запредельный. Книжник с изумлением узнал однажды от Райхмана, что в компании все осведомлены о его садистском демарше на Турмалине, и именно это-то происшествие и вызывало такой пиетет. Этот же эпизод был, видимо, и причиной того, что сам Райхман никогда ни с какими с предложениями к нему не обращался, хоть порой просто пожирал глазами и часто фотографировал.
Ценители литературы после этого сообщения сильно упали в глазах Парфианова, но райхманова квартира была возможностью хоть немного отдохнуть от осточертевшей общаги, да и возможность пусть и эрзац-общения — Адриан ценил. Именно там он сошёлся с Алёшкой Насоновым — чуть полноватым близоруким увальнем, чем-то похожим на Пьера Безухова, и Танюшей Стадниковой, неглупой девицей, чья ригористичность, хоть по временам и заставляла его морщиться, но сильно не раздражала. Царицей же филологических балов была Светлана Крапивина, невысокого роста, с крашенной львиной гривой и симпатичной мордашкой.
Состав компании часто менялся, а темы разговоров в последнее время, и Книжник с неудовольствием отметил это, всё больше политизировались. С 1986 года хлынула волна нового сам — и тамиздата, но, хотя некоторые вещи казались Парфианову забавными, некоторые — злыми и хлёсткими, в большинстве случаев он был разочарован. Сказывался максимализм юности. Книжник жёстко считал, что писателю незачем тратить время читателя, если нечего сказать, а за душой у запрещённых писателей почти ничего не было.
Одновременно в компании стали появляться и странноватого вида бабёнки-эмансипе, с яростью в глазах разоблачавшие тоталитаризм и авторитаризм, при этом умевшие с изуверством истинных ягод и ежовых ядовито спросить:
— Как? Вы… не читали «Зубра»?
И если у спрошенного не хватало стойкости духа и злобного хамства, чтобы немедленно, безжалостно и оскорбительно послать дурочку ко всем чертям, да ещё и по всем этажам, — его затаптывали, давая понять, что он человек ограниченный и слабоумный, совершенный нуль, дутая величина, эпигон, безграмотный мошенник, лапоть, плевел, подонок и вообще субъект, недостойный того, чтобы с ним разговаривали.
Но Парфианова на посылы хватало — даже с избытком.
Мягко и спокойно выслушав визгливый вопрос очередной истерички, он, обернувшись к публике, прекрасно поставленным голосом артистично рассказывал случай из практики знаменитого адвоката Фёдора Плевако, когда тому в суде присяжных выпало выступить защитником потомственной почётной гражданки, старушонки, впавшей, однако, в такую бедность, что она украла жестяной чайник ценой 30 копеек.
Прокурор в обвинительной речи сделал все, чтобы свести действие речи Плевако на нет: отметил и ужасную нужду подсудимой, и незначительность кражи, но, «господа, заметил он в заключение, собственность всё же священна, если разрушить этот принцип, Россия погибнет безвозвратно…»
«Много бед и испытаний вынесла Россия за своё тысячелетнее существование, — начал свою речь адвокат, — печенеги и половцы терзали её, мучили татары, двунадесят языков обрушились на неё, взяли Москву. Всё вынесла Россия, всё перенесла и только крепче становилась от испытаний. Но теперь… теперь… старушка украла жестяной чайник ценой 30 копеек. Выдержит ли Россия такое испытание?» — на лице Парфианова застывала недоуменная улыбка.