Царь ударился лицом о камень. Из носа потекла кровь; было больно, на глаза навернулись слезы.
— Переверните его, — послышался сверху голос жрицы, — наденьте на быка маску.
Она стояла над поверженным и связанным царем. Обвившаяся вокруг шеи змея, словно чувствуя торжественность момента, поднялась на треть длины, и ее плоская головка неподвижно висела в воздухе прямо над головой жрицы.
В тонкой руке Тини-ит появился ритуальный топорик с двумя отточенными лезвиями — оружие, незаменимое как в бою, так и при жертвоприношении. Богиня приемлет кровь только жертв, которые зарублены именно таким топориком.
Всю свою жизнь царь присутствовал при жертвоприношениях. Сколько раз? Может быть, сто? Или пятьсот? Минос не умел считать. Сколько дней в году? Сколько камней на берегу моря? Сколько деревьев на горах, окружающих Кносс? Сколько раз видел Минос человеческие тела, корчащиеся в агонии на алтаре из черного мрамора, пока кровь из яремной вены разливалась по камню, густея на глазах?
Никогда, ни разу с тех пор, как он стал царем, ему не пришло в голову, что однажды такой жертвой может стать он сам. Склонившийся Гупа-ан трясущимися руками поднял голову бывшего царя и заботливо надел бычью маску: сделал своего царя и любовника быком.
Жрица занесла топорик и улыбнулась. На мгновение она склонилась над Миносом и, поймав сквозь прорези бычьей маски оцепеневший взгляд, прошептала:
— Так надо, царь. У богини есть свой план, как спасти наш народ.
В следующий миг она нанесла удар — прямо и точно, как делала сотни раз. Без жалости или печали. Без сладострастия, совсем не любуясь собой. Просто сделала то, что должна была совершить.
Танец живота
Таким образом, уже тысячи веков существует,
сколь это ни невероятно, вечный народ…
— Это дело — именно то, что тебе нужно, старик, — сказал Вазген и хлопнул меня по плечу волосатой, как у гориллы, рукой. — Можешь мне поверить. Уж я достаточно хорошо знаю тебя и твои способности. Чего-то ты не можешь делать, а в этих делах разбираешься лучше других. Правду говорю.
Он улыбнулся, и его смуглое чеканное лицо на короткое мгновение сделалось приветливым. Сверкнули белоснежные зубы, а в черных глазах вспыхнули искорки, как бывало всегда, еще с дней нашей юности.
Я терпеть не могу, когда меня хлопают по плечу. Для меня это просто невыносимо. Бороться бессмысленно, потому что для всех южан, и для американцев тоже, этот жест является совершенно естественным. Они хлопают друг друга по плечу ежеминутно: для них это — знак дружелюбия.
Умом я понимаю, что глупо кипятиться и вздрагивать от унижения каждый раз, когда тебя хлопают по плечу, но, как говорится, сердцу не прикажешь. Может быть, поэтому я не люблю общаться с южанами и американцами…
Впрочем, Вазгену я позволял даже это. Его бесцеремонность, бестактность и дурные манеры искупались в моих глазах давностью наших отношений. Когда тебе тридцать шесть, начинаешь по-настоящему ценить старых друзей. Пусть Вазген такой, какой есть, но про него я хотя бы точно знаю, что он не предаст, не обманет и вообще не держит камень за пазухой. А в наше время знать такое про человека — уже немало.
— Так что? — спросил он. — Берешься?
Мы сидели в азиатском ресторане, что в районе Литейного проспекта. За окнами периодически злобно визжали трамваи, с трудом поворачивая на узком перекрестке. Мы ели, или, как здесь говорят, «кушали», плов и запивали его водкой из высоких тяжелых стопок.
Я чуть заметно повел плечом, и Вазген убрал руку.
— Берешься? — повторил он, пытаясь заглянуть мне в глаза.
Мы встретились по его инициативе. Когда-то мы вместе учились на историческом факультете и здорово пьянствовали в общей студенческой компании. Вазген и еще один его земляк жили в университетской общаге, и их комната три года служила для наших ребят с курса чем-то средним между питейным заведением и публичным домом.
Наверное, это плохо, но именно там, в общаге на восемнадцатой линии Васильевского острова, в комнате с отставшими от стен полосатыми обоями мы впервые ощутили настоящее мужское товарищество, узнали цену дружбе и любви. Там и тогда мы стали мужчинами. Хорошими или плохими — другой разговор, уж как вышло…
После третьего курса Вазгена отчислили. Он не был глуп или ленив. Нет, многие из тех, кто был гораздо тупее его, благополучно дотянули до диплома. Просто Вазген с его армянским темпераментом, с неукротимой жаждой деятельности не вписывался в установленный порядок. Ему неинтересно было изо дня в день сидеть на лекциях, писать конспекты и два раза в год сдавать какую-то сессию. Это категорически противоречило всем его представлениям о жизни.