— От судьбы не убежишь, матушка. Зато будет бедолаге что вспомнить. Кому еще счастье такое выпадет, честь такая — сердце цесаревнино сокрушить.
— Не умолила я за него царицы, видно, слов доходчивых для государыни не нашла.
— А ведь и искать не должна бы, голубонька. Какие тут слова, какие разговоры, когда сама царствуешь, сама на родительском престоле сидишь. Кого захотела, того полюбила. Кого разлюбила, того и с глаз долой. Да и награждай милого по сердцу — не по карману тощему. В почете и уважении не лучше ли, чем обиды со слезами солеными пополам глотать. Берись, матушка, за ум. Один случай проглядела, проплясала, другого не пропусти. Коли не подворачивается, сама придумай. За нами, слугами твоими верными, дело не станет. Каких денег для начала потребуется, Роман Ларионыч сыщет. Сам говорил, тебе намекнуть велел.
…К вечерне заблаговестили. Колокол тренькает малый. Жалобно. Глухо. Не иначе — с трещиной. У Распятской церкви, что в монастыре. Собраться туда, что ли? Страшно. Куда как страшно. В траве ступеньки копаные, под землю. Спускаться — плечами о стенки трешься. Внизу — пещерка малая. Два камня бок о бок. Ровных. Могильных. Государыни царевны Марфа да Федосья Алексеевны. Тетки родные. Батюшка их заточил. У Распятской церкви, в кирпичном чулане. Два оконца в лопухах над землей. Порог с травой вровень.
Поначалу, сказывали, царевны вещи привезли. Из кремлевских теремов. Да ставить негде. Одним креслом на двоих обходиться пришлось да парой лавок. Все годы у стола на них просидели. И пролежали — постелей иных не было. После смерти в яму для бродяг обеих кинули. Не отпели даже. Или отпели. С бродягами разом. Тетушка Марья Алексеевна у батюшки в ногах великую милость выпросила — сестер из ямы достать да отдельно положить. Так и лежат. Нет, только не туда! Не в монастырь!
— Знаешь, Маврушка, стихи я новые сложила.
— Вот и славно, ясынька ты наша. Развеялась грусть-тоска-то?
— Не так развеялась, как сердце запросило. Позови Воронцовых — почитаю вам. Начать начала, а конца пока не сыскала. Не подскажете ли?
— Не обессудь, матушка цесаревна, дозволь тогда и мне свое сочинение почтеннейшему собранию представить — пиесу про принцессу Лавру. Коли по вкусу придется, так и разыграть можно.
— Когда успела, Маврушка?
— Время не ждет, государыня цесаревна, время.
Франция. Париж. Дом кардинала Флёри. Кардинал и его секретарь.
— Эта новость вряд ли вас порадует, монсеньор.
— Ты о чем, Лепелетье?
— Лесток не решился подарить перстень Михаилу Воронцову.
— Нашел подарок слишком дорогим или дешевым?
— Ни то ни другое. В дружеской беседе он попытался узнать отношение камер-юнкера к самой идее подарка. Испуг Воронцова оказался так велик и очевиден, что Лестоку оставалось все превратить в шутку.
— Этот лейб-медик прирожденный дипломат. Но где же перстень?
— Он остался у маркиза де Босси. Маркиз хочет повторить попытку в более благоприятный момент. К тому же старший брат Воронцова очень падок на деньги. Если найдется предлог подарить перстень ему, отказа не будет, а братья очень между собой дружны.
— Но не испортит ли дела Воронцов-старший своей жадностью? Алчность — мать множества пороков, и прежде всего предательства.
— Вы, безусловно, правы, монсеньор, но Лесток уверяет, что со времен Петра Великого чиновники в Российском государстве привыкли к подаркам, и притом очень дорогим. Без них делопроизводство просто не происходит. Это своеобразный апробированный монархом налог.
— Кстати, не за этот ли узаконенный, по вашим словам, порок поплатился сам Лесток?
— Нет, монсеньор, причина его высылки на Волгу, в Казань, была иной. Он соблазнил дочь одного из дворцовых служителей и навлек на себя гнев императора.
— Он легкомыслен или сластолюбив?
— Трудно судить издалека. Но, надо думать, ссылка излечила его от обоих пороков. Лестока можно понять: он меньше всего ожидал, что император Петр, имевший при дворе одновременно добрый десяток любовниц, выступит столь строгим судьей.
— Вы забываете, Лепелетье, истину древних: что дозволено Зевсу, то не дозволено быку.