Настало время улетать из родного гнезда, и родителям ничего не оставалось, как примириться с этим. Джек Келли был одним из подрядчиков в строительстве здания «Манхэттен-Хаус» — массивного многоквартирного дома из серого кирпича, который занимал целый квартал на Шестьдесят шестой улице, по соседству с Третьей авеню и универмагом «Блюмингдейл». «Манхэттен-Хаус», по сути дела, мало чем отличался от такого многоквартирного улья, как «Сталинград», но для Грейс он стал символом обретенной ею свободы. Клятвенно заверив родителей, что не станет больше встречаться с Доном Ричардсоном, она, с согласия отца, въехала в обставленную Ма Келли квартиру.
«Мебель из Грэнд-Рэпидс, — вспоминает Ричардсон, — была сущим уродством: грубое, темное, массивное дерево, словно наскоро сколоченные бревна. Создавалось впечатление, что находишься где-нибудь в лесной сторожке».
Грейс нарушила данное родителям слово буквально в первый же вечер своего возвращения в Нью-Йорк. Она направилась прямиком домой к Ричардсону на Тридцать третью улицу и тотчас оказалась у него в постели. Воссоединение было бурным и стремительным. На этот раз обошлось без таких предварительных церемоний, как сбор деревянных ящиков или разжигание камина. Ричардсон был в восторге, что к нему вернулась его очаровательная подружка. В то время для Грей возобновление романа с режиссером означало не что иное, как вызов родителям. По крайней мере, она считала, что свободна распоряжаться своим телом по собственному усмотрению.
Однако от Дона Ричардсона не укрылось то, что душа его подружки по-прежнему находится под отцовским влиянием. Грейс дала понять, что не собирается обсуждать со своим возлюбленным тот злополучный уик-энд, и не допустила даже малейших критических замечаний в адрес родителей. Ричардсон попытался пару раз нелестно отозваться о ее отце, однако понял, что лучше этого не делать.
«Это все равно, что биться головой о стену, — говорит он. — Было бесполезно даже заводить разговор на эту тему. Никто не имел права критиковать ее родителей — так же, как нельзя было позволить себе усомниться в правоте ее католической веры. Это было нечто такое, во что полагалось верить и не задавать лишних вопросов».
Вскоре парочка стала видеться столь же часто и пылко, как и прежде. Однако тень Джека Келли незримо витала над ними. Грейс приходила в ужас от одной только мысли, что отец может разоблачить ее обман. Вот почему любовники из чувства предосторожности встречались в Гринвич-Виллидж. Они часами просиживали в кафе «Гранадос» и в конце концов стали считать места у экспресс-кофеварки едва ли не своими собственными. Затем они под покровом темноты направлялись на Тридцать третью улицу и, чтобы убедиться, что за ними никто не следит, потихоньку выглядывали из-за занавесок на улицу. Страх разоблачения, ставший для них чем-то вроде игры, придавал их роману некоторую пикантность. И вот однажды, когда Ричардсон один был дома, кошмар разыгрался наяву, причем совершенно неожиданным образом.
«В дверь позвонили, — вспоминает Ричардсон. — Я открыл — в коридоре стоял папочка собственной персоной. Он показался мне великаном. Один его вид вселял ужас. Он был одет в темное пальто, шикарно одет, при полном параде — в костюме и галстуке, а когда я открыл дверь, он без всякого приглашения шагнул в квартиру, заняв собой все пространство».
Входная дверь открывалась непосредственно в кухню, и Ричардсон был одновременно испуган и позабавлен, наблюдая, как с иголочки одетый бизнесмен разглядывает грязную посуду и поломанную мебель. Оба мужчины в упор посмотрели друг на друга.
— Что ты скажешь насчет «джэга»? — наконец спросил Джек Келли.
Молодой режиссер не знал, что ответить. «Единственное значение словечка «джэг», известное мне в ту пору, было «веселая пирушка с приятелями». Вот я и подумал: «Господи! Да он же пришел мириться! Мы с ним станем друзьями!» Но затем он добавил: «Цвет можешь выбрать по вкусу», — и я подумал: «Так; значит, это какая-то вещь?»
И вот тогда я произнес длиннющую, абсолютно идиотскую, сбивчивую речь, в которой сказал, что мне от него ровным счетом ничего не нужно, что я люблю его дочь и не приму от него никакого отступного. Он не стал меня слушать, а просто вышел вон».
Вскоре после этого визита начались телефонные звонки. «Обычно они начинались после двух ночи, — вспоминает Ричардсон. — Звонил брат. Он, конечно, никогда не представлялся, а только нес всякие гадости вроде: «Привет, сукин сын. Да я все кости переломаю тебе, хилотик! Держись подальше от моей сестры, или тебе светит инвалидная коляска», — и так далее в том же духе».