Лишь один человек в Риме оставался в стороне от всех этих торжеств: Франческо Борромини. Этот день он провел в одиночестве, не покинув своего спартанского обиталища, набрасывая на бумагу сокровенные мысли — тихое, вдумчивое занятие, прерываемое лишь значительно участившимися приступами кашля. За последние годы, по мере того как закатывалась его звезда первого в городе Риме зодчего, резко ухудшалось и здоровье кавальере Борромини.
Сердечный кашель — так окрестили лекари его хворь. Ничего не скажешь — звучит достаточно внушительно! А на самом деле речь шла о заурядной астме, профессиональном заболевании каменотесов, с юных лет ставшем проклятием Борромини. Иногда приступы удушья были настолько сильны, что в муках Франческо рвал на себе одежду, судорожно хватая ртом воздух. Припадки астмы отнимали столько сил, что он сваливался как бревно и на много часов забывался беспробудным, почти неотличимым от смерти сном. Но и пробуждение не приносило желанного облегчения, напротив, весь следующий день Франческо пребывал в состоянии полнейшей разбитости и подавленности, или, по выражению медиков, в «ипохондрии». В качестве лечебного средства ему были прописаны прогулки на свежем воздухе и, разумеется, покой и никаких волнений.
Разве мог он соблюдать предписания эскулапов? Его недоброжелатели если уж и снисходили до Франческо, то лишь для того, чтобы в очередной раз наброситься на него с нападками. Обтесыватель углов — таким прозвищем наградили они Борромини, но ведь и его соперник Лоренцо Бернини отнюдь не чурался всякого рода закруглений и скруглений в своих постройках, заботливо избегая углов. Однако это не мешало тем же ревнителям углов возносить его как гения всех времен, чуть ли не основателя современного зодчества. От одной победы к другой несся этот ловкач кавальере, точно базарный ворюга с мешком за плечами, кидая в него все, что плохо лежало. Все наглее и беззастенчивее присваивал он годами выстраданное и накопленное Борромини, на каждом шагу Франческо видел увековеченные в камне собственные идеи с клеймом Бернини — они мозолили глаза повсюду в Риме, со стен десятков храмов и палаццо укоряя его, как дети бросившего их на произвол судьбы родителя. Скала Региа: дешевая и убогая импровизация на тему его колоннады в палаццо Спада! Сант-Андреа-аль-Квиринале: гротескное подобие Сан-Карло! Множество построек Лоренцо Бернини представляли собой не более чем слепленные кое-как копии его, Борромини, строений!
Все чаще и чаще Франческо, оттачивая на бумаге очередной замысел, не мог отделаться от ощущения, что в этот миг Бернини заглядывает ему через плечо. Он чувствовал вперившийся ему в спину хитрый и алчный взор. Взор, впитывавший все без остатка — формы, идеи, дух. Конечно же, ничего подобного на самом деле и быть не могло — каждый рисунок, каждую, пусть даже самую приблизительную и предварительную схему, каждый первичный эскиз он тщательно упрятывал по вечерам в стоявший на чердаке шкаф, запирая свой архив на замок. Случалось, что он брал с собой чертежи в постель, не желая выпускать их из рук даже в объятиях Морфея. Ну-ну, пусть теперь этот гений поищет новую идейку! Пусть попытается стибрить ее у него! Ни крохи не получит! Пусть подыхает с голоду!
Ведь пока Лоренцо Бернини непрерывно приумножал славу и богатство, он, Франческо Борромини, регулярно оставался ни с чем — у него отбирали все, во что он вкладывал хоть чуточку своей души. У него не оставалось ровным счетом ничего — если не считать фасада Сан-Карло, который ему милостиво дозволили завершить. А по-настоящему великие замыслы, такие, как, например, проект ризницы собора Святого Петра, так и оставались мечтами, перекочевав на страницы книги, которую они с княгиней намеревались закончить в нынешнем году. Даже завершающий этап работ над Санта-Агнезе Франческо вынужден был наблюдать со стороны — их передоверили другому мастеру. Обе колокольни церкви, его ответ на удар, нанесенный ему Бернини в виде звонницы базилики, выполнял Джованни Мария Баратта, человек, некогда работавший каменотесом у Борромини.
Из нелегких раздумий Франческо вырвал голос соседки, которая до сих пор вела его домашнее хозяйство:
— Кушать подано, синьор.
Опершись на нее, Франческо потащился в кухню отведать приготовленной ею овощной похлебки.
25
Барабанная дробь, фанфары, пять тысяч человек на овальной площади перед базиликой Святого Петра до ломоты в шее вертели головами. Под колокольный перезвон и залпы орудий миновав самые главные ворота христианского мира, кавалькада понтифика остановилась в просвете между рядами колонн. Людское море на площади расступилось, как некогда Красное море перед Моисеем: не имевшая конца людская змея неторопливо ползла вперед: во главе — швейцарские гвардейцы, потом цирюльники, портные, пекари, садовники и прочая челядь папского двора, все верхом и в роскошных ливреях, великолепием уступавших лишь хранителям архитектурных памятников Вечного города, — те щеголяли в доходивших до пят шелковых накидках, прошитых серебряной нитью. И только за ними в простой, запряженной двумя белыми мулами повозке следовал новый папа. К нему примыкала толпа кардиналов в пурпурных мантиях и плоских головных уборах с кисточками, все верхом на мулах, и, наконец, епископы, прелаты, простые падре и посланники иностранных держав — эти передвигались уже пешим порядком.
Более часа эта необъятная колонна расформировывалась, и эминенции занимали места на подиуме перед базиликой. Повторно зазвучали фанфары, после чего офицер швейцарской гвардии выкрикнул имя Лоренцо Бернини, рыцаря ордена Иисуса Христа и главного архитектора собора Святого Петра. Голоса будто по мановению волшебной палочки смолкли, на площади воцарилась тишина, прерываемая разве что четкой поступью поднимавшегося по главной лестнице собора кавальере, который, обнажив голову, готовился предстать перед восседавшим на троне папой. Кларисса, наблюдавшая за ходом церемонии из первых рядов для почетных гостей, затаила дыхание.
— Господь Бог, — начал папа, возвысив голос, — сказал однажды одному из своих апостолов: «И я говорю тебе, ты Петр,[10] и на этом камне я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее». Своим творением, Лоренцо Бернини, ты исполнил волю Господа. И пусть площадь эта ныне и во веки веков вместит всех христиан, даруя им защиту, как святая мать Церковь, которую не поглотят врата ада.
С горделиво поднятой головой, будто император, стоял Лоренцо лицом к лицу с наместником Божьим на земле. Но на его лице без улыбки не запечатлелась радость — лишь предписываемое величием момента: гордость, сила, торжество.
Стоило Клариссе увидеть Бернини, как она вновь ощутила укоры совести — было ли это проявлением гнева Божьего? Сердце княгини сжалось. Как могла она поступить так? Каждой клеточкой души своей она горько раскаивалась в том, что соблазнилась прийти сюда, — к чему? Разменять созерцание триумфа Лоренцо на близость Франческо, который так в ней нуждался? Что с ним сейчас? Что дарует успокоение его истерзанному сердцу? А может, и он, не вытерпев, явился сюда, на эту площадь? Безликий человек, затерявшийся в толпе среди тысяч себе подобных, видящий сейчас, как папа на глазах у всех зодчих, скульпторов и художников Рима и всего мира воздает почести его сопернику за созданный не им, а Франческо шедевр… Кларисса невольно содрогнулась. Ну почему кара Божья молнией не обрушится на нее сейчас?
Лоренцо склонился для прощального целования руки папы. Вокруг повисла ничем не нарушаемая тишина, Кларисса даже слышала воркование голубей, но когда Бернини, покидая трон, стал спускаться по ступенькам, раздались восторженные крики, перекидываясь на площадь перед собором, будто римляне старались перекричать само небесное войско. Стены собора, земля, на которой он возвышался, все содрогнулось от этого проявления ликования; казалось, весь Рим, да что там Рим — весь христианский мир возликовал, и вопли восторга в честь первого зодчего собора Святого Петра миллионоголосым эхом прокатились по всей тверди земной.