Ага. Вот и думный дьяк появился. Пора выдвигаться. Нужно подойти в шатру одновременно, иначе кому-то придется ждать второго и тогда тот, кто заставил ждать, получается, кинул понт. А для боярина понты — это всё.
Я поправил свою горлатную шапку с поблескивающим на солнце знаком рода Осетровских — мне, понятно, не видно, но я-то знаю, что он начищен до блеска — и, ступая по снегу сапогами на волчьем меху — овчина, может, и теплее была бы, но понты, понты… — зашагал вперед, опираясь на посох. Тот самый, из сисеевского терема, честно одолженный. Наверное, надо будет как-нибудь развернуть Голос в полноценную форму… Нет, я, конечно, знаю, что в свернутой форме, в виде маленькой статуэтки, она как бы спит и ей не скучно, но все равно…
Блин, что за мысли в голову лезут?
Снег поскрипывал, я шагал, вокруг меня кипела жизнь стихийно-походного городка: суетился народ, пахло свежей выпечкой и жареным мясом, у небольшой пушки скучал часовой, опираясь на бердыш и крайне напоминая королевского охранника из старого мультфильма про Бременских музыкантов.
Думный дьяк тоже двигался спокойно, не пытаясь сбавить шаг и тем самым заставить меня прийти к шатру первым и ждать его. Это хорошо, значит, на обострение он идти не собирается. Похоже, подружимся…
— Будь здоров, думный дьяк Яков Тимофеевич.
Тут уж понты-не понты, а первым здоровается младший.
— Будь здоров, боярин Викентий Георгиевич.
4
Думный дьяк Яков оказался вполне себе вменяемым мужиком. Вернее, мужем: слово «мужик» здесь еще не стало синонимом слова «крестьянин», невместного для такого высокого чина, да и ауешные приколы сюда не завезли, но все равно это слово имеет уменьшительное значение, в серьезном общении неприемлемое.
В его осторожности в общении со мной оказался виноват… внезапно, я сам.
Москва в 17 веке, по сути — большая деревня (да и в 21-ом, надо сказать, тоже), и всякие интересные события непременно обсуждаются всеми, кого они касаются и теми, кого не касаются — тоже. А уж мои похождения явно были бы на первых полосах здешних таблоидов, будь они здесь и проживи их издатели после выпуска первой же скандальной хроники. Мое внезапное появление ниоткуда, мой званый пир, с жареными слонами и самоварами, мое освобождение из подвалов Приказа тайных дел, моя короткая войнушка с Морозовыми — все это создало мне репутацию типа странного, мстительного и непредсказуемого, мол, пес его знает, на что он обидится и как отреагирует. А также репутацию мне знатно подмочили сплетники, каждый из которых добавлял что-то от себя в меру собственного понимания ситуации, как в том анекдоте про Гоголя на столбе. В итоге история с моим пленом у Морозовых и последующим освобождением превратилась в нападение меня — видимо, в одно лицо, с саблей наголо и верхом на горячем коне — на морозовский терем, в ходе которого я всё сжег, а что не сжег — то порубил на куски, всех мужчин поубивал, а всех женщин изнасиловал. Особенно гнусно я надругался над боярыней Марфой — да блин! — причем подробностей никто не знал, но все сходились на том, что после этого она даже на казнь шла с облегчением. Причем то, что после всего этого выдуманного безобразия — особенно меня поразила картина меня, со злобным хохотом рубящего обгоревшие остатки — царь-государь наказал не меня, а самих Морозовых, никого особенно не смутило.
Я заверил думного дьяка, что все это — неправда, а что правда — то было не там, не так и не с теми, после чего мы продолжили наш неторопливый разговор под чай из самовара, перемежаемый стоялым медом.
— Никого с Горячим Словом нет? — кивнул на самовар дьяк. То есть — думный дьяк. Сокращать не стоит, разница между думным дьяком и обычным — как между лейтенантом и генерал-лейтенантом. Но мысленно я все время сбивался на привычного «дьяка».