Мантейфель повернулся. Он как будто не узнал князя. Потом взмахнул рукой, словно ища опору, чтобы подняться. Романов подбежал к нему и протянул руку. Старик был явно плох, но по-прежнему чисто выбрит и прям.
— Олежек, Олежек, — заплакал немец, повиснув своим высохшим телом на крепких руках князя, — Олежек, сыночек мой…
Романов прижал к себе доктора и стал гладить его по лысой голове.
— Прости, прости, что я разрыдался, — сказал, вдруг как-то резко успокоившись, Мантейфель, — и за сыночка. Я просто так тебя называл… внутри себя.
Его голос опять дрогнул. Романов посадил доктора на кровать и сам сел рядом.
— Что вы, профессор, что вы — у меня ли вам просить прощенья? — сказал он и, подумав, что надо улыбнуться, улыбнулся. — И что вы делаете в этом месте? Идемте, я сию же секунду забираю вас отсюда к себе, в Мраморный.
Он поднялся и потянул Мантейфеля за руку.
— Я не могу отсюда уйти, — покачал головой немец.
— Хотел бы я посмотреть на того, кто попытается нас остановить, — спокойно ответил князь.
— Я сам, Олежек, я сам, — вздохнул доктор, — я сам пришел сюда и сам определился в эту палату. Только среди них мне место — среди этих криков идиотов я заслужил свою смерть, которая уже близка. Так пусть я умру там, где должен. Я, возомнивший себя богом, — в одном доме с теми, кто считает себя Наполеонами, Александрами Великими и Цезарями.
— Вернер Германович, вы не бог, вы просто один из лучших на этой планете врачей, только и всего. Собирайтесь, если вам есть что собирать, и мы едем ко мне.
Мантейфель покачал головой.
— Я лучше знаю, где кончается искусство врача, — сказал он с грустной улыбкой. — Скажи, ты любил кого-нибудь… после?
Князь внимательно посмотрел на профессора.
— Нет, — выдохнул Романов.
— Вот видишь! Я помню, как ты равнодушно сжигал письма своей невесты. Как ты сидел у печной топки, и пламя отражалось в твоих глазах. Я смотрел и ждал — хоть бы одна слезинка. Ничего не было. Тогда я начал понимать, что натворил. Я вернул тебе жизнь, но жизнь без радостей — этой и всех прочих. Думаешь, я не понимаю, почему с одной войны ты сразу ушел на другую, как только она разразилась? Я мечтал, что войду в историю мировой науки, а в итоге просто искалечил тебя. Все должно идти своим естественным путем, а я нарушил его. Решил уподобиться богу. И я должен понести наказание.
— Смысл жизни не в радости, а в долге, — покачал головой князь, — у меня нет радостей, но мой долг служения государю и отечеству никуда не делся. Это хорошо, что я остался жив. Я исполняю свой долг, вы дали мне возможность его исполнять.
— Ты не проклинаешь меня? — удивился Мантейфель.
— Я каждый день молюсь за вас.
Князь сказал это так просто, что невероятно было заподозрить его в неискренности. Старик стоял пораженный. Мысль, много лет съедавшая его изнутри и не дававшая покоя, вдруг оказалась полной, ни на чем не основанной глупостью. И к внезапной, нечаянной радости примешивалось чувство горечи за столько лет бессмысленных терзаний.
— Я боялся встреч с тобой, боялся посмотреть тебе в глаза — только сейчас, накануне смерти, решился, — пробормотал профессор, — и, выходит, боялся зря… Все эти годы я зря жил без моего сыночка…
— Поедемте со мной в Мраморный дворец, — снова улыбнулся князь, подставляя руку, чтобы немец мог на нее опереться.
Профессор изо всех сил ухватился за нее и встал.
— Пойдем, Олежек, тогда пойдем. — Он улыбнулся, и вдруг страшная гримаса исказила его лицо. Мантейфель опустился обратно на кровать.
— Нет, — сказал он, — я никуда не пойду. Я сейчас умру. Я хочу, чтобы ты знал: у тебя есть брат, единокровный брат. Ему тяжело. Это он объяснил мне, как вам тяжело жить, а я поверил… Эх, зачем я поверил? Олежек, спасибо тебе. Спасибо. Я умру счастливым. Хоть один грех с души долой.
Он лег на кровать, вытянулся, руки по швам, и умер.
Князь стоял, глядя на мертвеца. Он не знал, сколько времени так простоял, — пока в дверь не заглянул медбрат.
— Он умер, — сказал князь, — кто его похоронит?
— У этого родственников нет, — сказал медбрат, — мы справлялись. Значит, в общей могиле.