Назначение Меттерниха вызвало в Вене негативную реакцию. Она объяснялась не только тем, что рейнского графа все еще воспринимали здесь как чужака. Многие сочувствовали Штадиону. Меттерниха считали, и не без оснований, интриганом, сумевшим охмурить императора. В венских салонах возникла версия о том, что, воспользовавшись минутной слабостью «доброго кайзера», Меттерних вырвал у него обещание насчет госканцелярии. Самые верные в ближайшем будущем сотрудники Меттерниха сожалели об уходе Штадиона, а в его преемнике видели самонадеянного интригана. 12 октября Генц пишет в дневнике о разговоре с Гуделистом: «Он настолько расстроен, что раскрыл мне всю свою душу. Он не может простить графу Штадиону его уход особенно потому, что тот оставил нас Меттерниху, о котором он говорил с презрением и яростью, удивившими меня, несмотря на все то, что я знал»[170]. Гуделист был скандализирован той манерой, в какой Меттерних говорил о предшественнике, и полон тяжких сомнений насчет его возможностей в качестве главы австрийской внешней политики.
Во Франции назначение Меттерниха было встречено прохладно. Наполеон хорошо помнил, что тот водил компанию с Талейраном и Фуше. Тем не менее по сравнению со Штадионом это был все-таки лучший вариант.
Вместе с Клеменсом радость разделяла только Элеонора. Ее муж стал преемником ее великого деда. Едва появившись в госканцелярии, новый канцлер потребовал, чтобы она обрела такой же вид, какой был при Каунице.
Теперь ему предстояло доказать всей Европе, что ноша, которую он сам постарался взвалить на себя, по силам ему, еще молодому 36-летнему человеку, в послужном списке которого больше было амурных, чем дипломатических дел. Врагов и недоброжелателей насчитывалось у него гораздо больше, чем друзей. Сказывалась естественная зависть к его стремительной карьере. Многих отталкивало его высокомерие, едва смягченное снисходительной любезностью грансеньора. Его двусмысленное поведение в сложных, требовавших решительного выбора ситуациях создало ему репутацию двуличного, ненадежного человека. Хотя круг его знакомств весьма широк, но искренними друзьями он так и не обзавелся.
Начинать новому министру пришлось при самой неблагоприятной внешней и внутренней обстановке. Можно сказать, что он принял дела разоренной компании. Если не весь мир, как он любил говорить, то во всяком случае весь Габсбургский рейх лег на его плечи. «При чудовищной ответственности, оказавшейся тогда на мне, — писал он в автобиографии, — я находил только две точки опоры: непоколебимую силу характера императора Франца и мою собственную совесть»[171]. Впрочем, и та и другая опоры были явно ненадежны: император вполне мог пожертвовать в трудный момент министром, что же касается совести, то она могла служить Клеменсу опорой главным образом благодаря исключительной гибкости и растяжимости.
Возможностей выбора политической стратегии у Клеменса было немного: «Социальные вопросы отодвигались на второй план, все внимание было направлено на сохранение того ядра, которое после неудачных походов оставалось еще Австрийской империей»[172]. Многие авторы, и прежде всего Г. фон Србик, склонны свести к этому всю политическую стратегию Меттерниха с 1809 по 1813 г. На практике все обстояло сложнее. Бесспорно, подобный расчет занимал видное место в планах нового канцлера. Вместе с тем он был сторонником тактического сотрудничества с наполеоновской Францией, и сотрудничество это зашло так далеко, что грань между стратегией и тактикой оказалась размытой.
Символично, что Меттерних затеял перестройку интерьера и организационной структуры госканцелярии по образцу своего знаменитого родича. За этой внешней стороной дела нетрудно разглядеть черты, напоминающие курс Кауница с его ориентацией на альянс с Францией. «Нашей безопасности, — писал Меттерних Францу еще до вступления в должность, — мы должны теперь искать только в сближении с достигшей триумфа французской системой». Конечно, были и сомнения в связи с тем, насколько органично удастся вписаться во французскую систему. Перспективной ему казалась такая линия: «С первого же дня мира мы должны ограничить нашу систему исключительно лавированием, уступчивостью, лестью. Так мы сможем продлить наше существование до дня всеобщего распада»[173].
Для него не было сомнений в том, что наполеоновская империя на европейском континенте уже перешла пределы возможного. «Моя совесть, — писал он в автобиографической записке, — указала мне направление, которому я должен был следовать, чтобы не становиться на пути естественного развития и получить для Австрии шансы, которые могла дать первая из всех сил, сила вещей…»[174]. Тем самым Меттерних хотел бы создать впечатление, что он повиновался всего лишь «силе вещей» (одно из любимых выражений Клеменса), ожидая благоприятного момента, чтобы выступить в качестве спасителя своей страны. Меттерниху импонировало представление о нем как хитроумном и тонком политике, сумевшем искусно переиграть в многолетней затяжной борьбе грозного корсиканца. Это придавало образу австрийского канцлера нечто демоническое, мефистофелевское, но в то же время служило и индульгенцией: ведь все, даже весьма неприглядные его поступки получали оправдание в «великой цели», которой были подчинены все его помыслы и деяния.