— Ну, и ты же мне помог тогда, — продолжал Черемзин с большим оживлением, видя, что его слова производят благоприятное действие. — Ты меня уговорил ехать назад в деревню к себе и дал мне с собою запечатанную бумагу. В ней я нашел расчет, по которому выходило, что я старше Ирины Петровны на столько именно лет, на сколько требовал ее отец. Трубецкой только развел руками и согласился.
— Как же это так? — опять спросил Волконский, придвигаясь.
Он чувствовал, что рад, что ему говорят о постороннем, и что он может направить свои мысли на это постороннее.
- Очень просто, — пояснил Черемзин, делая вид, что тут не было ничего странного в том, что князь Никита забыл об этом. — Видишь ли, я родился в 1689 году. В 1727 году, когда я женился, Ирине Петровне было двадцать девять лет. Старик Трубецкой вычел тогда 1689 из 1727 и решил, что мне 38 лет, понимаешь? Но дело в том, что я родился в октябре. Ты и вспомнил, что у нас до 1700 года новый год встречали в сентябре, и только с этого года — с января. Таким образом вышло, что в 1699 году было два октября. В первый октябрь мне минул десять лет, во второй — одиннадцать, а в октябре 1700 года было уже двенадцать. Значит, в 1727 году мне было тридцать девять лет… и я оказался старше своей невесты ровно на десять лет. Она же родилась в июле, и поэтому относительно ее не могло произойти ошибки.
— Так! — произнес Волконский. — И неужели это я придумал тогда?
— Да, ты.
Разговаривая таким образом, Черемзин ни разу не намекал, ни коснулся того, что могло бы затронуть и разбередить душевную рану Никиты Федоровича.
Он пробыл у князя опять недели две и все время был разговорчивым и занимательным. Он знал, что помочь Волконскому ничем нельзя, а можно было только облегчить его нравственные страдания, и это облегчение состояло лишь в том, чтобы по возможности рассеять его.
Он звал Никиту к себе.
— Куда мне! — грустно ответил Никита Федорович, и Черемзин перевел разговор на другую тему.
Через две недели он уехал к себе в деревню, к своей Ирине Петровне, любящей и любимой, с которою в первый раз после свадьбы расстался, чтобы навестить друга. Он невольно стремился к ней, к своей счастливой, тихой жизни. Теперь он чувствовал еще глубже, еще осязательней то счастье, которое выпало на его долю.
Приезд Черемзина освежил Никиту Федоровича.
Он с Лаврентием проводил гостя, как близкого, как родного человека.
— И посмотрю я на вас, князинька, — сказал Лаврентий Никите Федоровичу, — за что судьба слепа так! Отчего другим счастье здесь посылается, а вам не дано оно? Чем, правда, прогневили вы Господа? Кажется, другого такого я и не видывал, а вот доброта ваша не имеет награды!.. Уж я и так думал: правда, есть несчастливые, и еще несчастнее вашего, да нам-то от этого разве легче… легче разве? — с сокрушением повторил он.
Никита Федорович сидел, опустив голову на руки, и задумчиво слушал старика слугу.
— Ты жалеешь меня, — вдруг сказал он, — находишь несчастным, потому что у нас был добрый человек, которому здесь, на земле, хорошо живется. Вот ты и меня пожалел. А чего жалеть меня? Я не жалею. Недолго осталось. А здесь жизнь все равно — испытание; и ему, — он говорил про Черемзина, — в его счастье испытание, и мне в моем горе — тоже испытание. И его испытание гораздо труднее моего. Нет, жалеть меня не нужно… не нужно, Лаврентий! — заключил князь Никита и снова задумался.
Лаврентий взглянул на него молча, вздохнул и ушел к себе.
Вскоре после отъезда Черемзина Никита Федорович, облегченный ненадолго в своем страдании, снова был охвачен им, и снова его мысли сосредоточились на прежнем, и недуг завладел им.
VIII
СНОВА В ПЕТЕРБУРГЕ
Та самая Анна Иоанновна, незначительная герцогиня маленькой Курляндии, которая содержалась в Митаве из политических видов, у которой никто не справлялся, не спрашивал, нравится ли ей самой тоска и скука, которую она испытывала, проводя лучшие годы взаперти, — та самая герцогиня Анна, которая робела пред Меншиковым и приезжала в Петербург хлопотать за своего Морица и которой запретили думать о Морице и велели снова ехать в ненавистное ей «свое» герцогство, — та самая, которая так недавно еще беднялась, жаловалась на свою судьбу, не видела выхода впереди и со "вдовьим сиротством" переносила свое положение — теперь вдруг стала могущественной государыней России.
Обстоятельства сложились так, что чем забитее, чем униженнее была удаленная от двора и всех его интриг дочь Иоанна Алексеевича, родного брата императора Петра, тем оказалась вернее и надежнее дорога ее к Российскому престолу.
По смерти Петра II члены Верховного тайного совета рассудили ограничить императорскую власть и получить львиную часть в управлении государством.
— Батюшки мои, прибавьте нам как можно больше воли! — слышалось тогда на совещаниях.
И вот была избрана смиренная, как думали, привыкшая к подчинению герцогиня Курляндская, то есть лицо, которое вполне соответствовало планам «верховников», как называли тогда господ, захвативших в свои руки власть.
Ей посланы были в Митаву приглашения и ограничительные пункты, которые она должна была подписать.
Анна Иоанновна, подписав пункты, явилась в Москву государыней. Но как только верховная власть перестала быть отвлеченною, воплотилась в живое лицо, так всякие мудрые и хитрые ограничения пали сами собою. Анна Иоанновна явилась государыней, и Россия, вопреки «верховникам», назвала ее самодержавною, потому что не хотела и не могла полюбить другую власть.
Ограничительные пункты были разорваны, «верховники» подчинились без возражений, и Анна Иоанновна короновалась единовластною и самодержавною. Полученные ею в молодости предсказания о короне сбылись.
Первые два года своего царствования Анна провела в беспокойстве в Москве, не зная, насколько сильна она, и насколько серьезна та опасность, которая может возникнуть от готовых с каждым днем появиться придворных интриг.
Это беспокойное, переходное состояние наконец выяснилось к концу второго года. Главная надежда была на гвардию, в преданности которой нельзя было уже сомневаться, и Анна Иоанновна решилась переехать в Петербург на постоянное жительство, со спокойным сердцем оканчивая свое временное, тревожное пребывание в Москве.
Торжественный въезд императрицы в Петербург состоялся в начале января 1732 года.
Анна Иоанновна поселилась в старом зимнем дворце и уже на свободе устроила свою жизнь так, как ей хотелось.
Дела государственные ведал учрежденный ею вместо прежнего Верховного совета кабинет министров.
Совершенно неподготовленная к тому месту, которое судьба предназначила ей, Анна Иоанновна занималась с гораздо большею охотою своими личными делами. И в этих личных делах был один маленький уголок, было одно воспоминание, которое не раз уже приходило ей в голову с тех пор, как она стала всемогущею повелительницей.
Многие из тех, против кого она прежде имела что-нибудь, получили уже, по ее мнению, «должное», но Аграфена Бестужева, по мужу княгиня Волконская, жила, сосланная в монастырь: ее «дело» был давным-давно закончено и рассмотрено, и для его возобновления не было повода. Аграфена Петровна со своим монастырским житием как-то уходила из-под власти новой государыни, становилась для нее как бы недосягаемою, словом, к ней нельзя было подойти ни с какой стороны.
"А где ее муж?" — вспомнила однажды Анна.
Ей доложили, что он — слабоумный, проживает у себя в деревне.
Анна Иоанновна приказала представить ко двору «слабоумного» князя Волконского и сама написала о том в Москву, к Салтыкову.
С этим письмом поскакал нарочный в Москву, и Салтыков поспешил исполнить приказание государыни.
В феврале в придворной оранжерее созрели ананасы. Анна Иоанновна со всем своим штатом ездила смотреть эту диковинку, только что появившуюся из жарких стран, сама собственноручно срезала два ананаса и, оставшись очень довольна этим, вернулась во дворец веселая и в духе.