— А ну-ка подыграй мне!
Он повернулся к сидящим за столом, выпрямился и, устремив взор куда-то в угол палаты, запел чистым, звонким голосом:
За столом сразу стало тихо. Голос Трувора, нежный и немного скорбный, хватал за сердце, от него по телу пробегала дрожь, он вызывал грусть и печаль, заставлял думать о чём-то хорошем и несбывшемся, звал куда-то в необъятные дали и немыслимую высь, сулил что-то хорошее, о чём мечталось, чего хотелось каждому в жизни. Тотчас некоторые пригорюнились, кое-кто стал утирать слёзы. Вдруг один из старых воинов громко стукнул кулаком по столу, так что зазвенела посуда, и проговорил по-пьяному надрывно:
— Эх, мать честная, и зачем я живу?..
Когда Трувор закончил пение, в палате долгое время стояла тишина. Слышно было даже, как за окном ворковали голуби. Потом кто-то всхлипнул, кто-то уронил ложку, и она звякнула о тарелку. Трувор недоумённо оглядывался вокруг, приходя в себя. А потом вдруг в палате возник шум, он нарастал, все дружно стали хвалить его за пение, некоторые подбежали, схватили за руки и повели к столу, стали наливать ему в кубок вина, чокаться с ним, выпивать. А он стоял среди них, высокий, толстый, с ещё бледным от волнения лицом и тихо, умиротворённо улыбался.
Когда он сел на своё место, его за плечи обнял воевода и стал говорить в пьяном откровении:
— Покорил ты меня своим пением, князь! Не скрою, встретил я тебя с недоверием большим и подозрением великим, показался ты мне человеком алчным и корыстолюбивым. Но теперь вижу, ошибался! Увидел я сейчас в тебе душу чистую и беспорочную. Верным слугой твоим буду, требуй от меня всё, что надобно, исполню со старанием и прилежанием!
В палате стало душно. Трувор решил прогуляться на свежем воздухе. Протолкнулся среди разгорячённых плясунов, вышел на крыльцо. День клонился к вечеру, стояла удивительная тишина, даже листва деревьев замерла, всё готовилось к ночному отдохновению. Трувор взглянул на догорающее красное солнышко, почему-то вздохнул и побрёл вдоль улицы, ни о чём не думая, лишь наслаждаясь умиротворением и покоем и в природе, и в своей душе. Скоро он вышел к воеводскому терему: улица имела форму кольца. Он этому нисколько не удивился, все города строились, приспосабливаясь к крепостным стенам, своей защите от бесчисленных врагов. Он уже хотел войти в помещение, как увидел ту девушку, которая понравилась ему на пиру. Она стояла возле дерева и смотрела на него. Его поразили её выразительные глаза, их взгляд из затемнённых глазниц был весёлым и доброжелательным. Он некоторое время колебался, подойти к красавице или уйти прочь, потому что была она очень красивой. Но что-то внутри его подтолкнуло, он сделал шаг и, внутренне замирая, приблизился к ней. Он молча с высоты своего роста смотрел на её ладненькую фигурку, прелестное личико. Она тоже разглядывала его, хитровато и задорно, и он чувствовал, что чем-то понравился ей.
— Ах, князь, — наконец сказала она, — как ты дивно пел!
Он пробормотал что-то невнятное и маловразумительное, переступил с ноги на ногу, всё более и более подпадая под её очарование.
— Наверно, все девушки сходили с ума, когда слушали твои песни! — продолжала она, и слова её звучали искренне, без насмешки.
Он сделал неопределённый жест рукой и наконец произнёс:
— Может, пройдёмся?
Она кивнула в знак согласия и пошла немного впереди его. Она была в светло-жёлтом шёлковом платье с отложным кружевным воротничком, перехваченном расшитым золотом поясом, по спине струилась толстая коса, перевязанная голубой лентой; на ногах у неё были сафьяновые башмачки под цвет платья. «Боярская дочь, — определил Трувор. — Волосы заплетены в одну косу, значит, незамужняя. Но лет ей уже много, может, все двадцать…»
— Меня зовут Снежей. А тебя, князь?
— Трувором… В детстве звали Трубором, а на острове Руяне, куда мы перебрались с братьями, стали меня величать Трувором. Так у них принято… Почему-то.
— А меня тоже дома как только не зовут: и Снежком, и Неженкой, и Снежаной. Кому как нравится…