Конечно, Толстой романтизирует некоторые проявления хитрости Иоанна. Например, в сцене, когда он ложится в постель, надев кольчугу, а пробравшиеся к нему в спальню Перстень и Коршун рассказывают ему на сон грядущий сказки, чтобы, когда царь заснет, из-под подушки выкрасть ключи от тюрьмы, где сидел Серебряный. Царь перехитрил «сказочников».
В другие многие сцены мы верим: Иоанн угадывает чужие мысли, обманывает самые коварные расчеты, поражает неожиданным проявлением гнева того, кто надеялся получить от него милость. Царь умел убирать свидетелей своих коварств. Бывал он и наигранно откровенен. «Разве ты думаешь, — говорит он Годунову, — что я без убойства жить не могу?» Он холодно ироничен, когда обрубались все нити милости к Басманову: «Ступай себе, Федя, на все четыре стороны», или когда участь Вяземского уже была предрешена: «Что, Афоня?» Любое прикровенное деяние всегда исходило от царя. Он — виновник всех злодейств. Многочисленны реплики автора, вроде следующей: «Вечером у царя было особенное совещание с Малютой». Царь-лицедей и толпу разглядывал в тайное окошечко, прежде чем выйти к ней на крыльцо со своими «милостями» и «прощениями».
Выразительно написаны у А.К.Толстого диалоги между героями: тут видна рука прирожденного драматурга. Но в описании любовных чувств он гораздо слабее: здесь сказывается романтическая стилизация: «запылала радость в груди», «взыграло сердце» у Серебряного. Даже Вяземский, желая приворожить Елену Дмитриевну, говорит ей о каком-то «райском блаженстве».
Конечно, исторический колорит в «Князе Серебряном» еще во многом условен. Какая-то оперная театральность чувствуется в описании костюмов и оружия Морозова и Вяземского на поединке, царских пиров и забав, как бы они пышны ни были на самом деле. И все же роман А.К.Толстого влюбляет в русскую историю, развивает драгоценное в человеке качество — умение воображать прошлое. А.К.Толстой приглашает читателя посреди окружающих его будничных предметов переселиться в иной век, прочесть старинные камни. Вот он рисует Москву с ее Кремлем еще без стрельчатых верхов башен, но прекрасную, опоясывающие ее стены Китай-города, Белого города, море почерневших тесовых крыш, речки Неглинную и Яузу, на берегах которых машут крыльями мельницы, а кругом — леса, монастыри. Вот дорога через Троице-Сергиеву лавру к Александровой слободе: пестрые толпы богомольцев, нищих, скоморохов с гудками и балалайками.
А.К.Толстой иногда сам выходит на авансцену, призывает читателя вообразить ушедшее, прежнее в живой картине. И мы, нынешние читатели, с еще большим усилием стараемся все это вообразить, ведь после А.К.Толстого прибавилось еще сто с лишним лет, разделяющих нас с древностью. И все кругом изменилось до неузнаваемости: иные дома и люди, там, где были леса, теперь поля, где скрипели телеги, теперь мчатся машины…
«Князь Серебряный» живет уже долгое время, потому что проблемы, изложенные в страстных его диалогах, имеют важный общечеловеческий смысл. Логика повествования отодвигает здесь на задний план узкую «аристократическую» концепцию автора, его сословные предрассудки, и на передний план выступают живо нарисованные картины и образы, внушающие читателю глубокую веру в то, что добро побеждает зло, что есть великий народ и великая родина, которые не пропадут ни в каких, самых суровых испытаниях истории.
В. И. Кулешов, доктор филологических наук
ПРЕДИСЛОВИЕ
At nunc patientia servilis tantumque sanguinis domi
perditum fatigant animum et moestitia restringunt, neque
aliam defensionem ab iis, quibus ista noscentur,
exegerium, quam ne oderim tam segniter pereuntes.[1]
Представляемый здесь рассказ имеет целию не столько описание каких-либо событий, сколько изображение общего характера целой эпохи и воспроизведение понятий, верований, нравов и степени образованности русского общества во вторую половину XVI столетия.
Оставаясь верным истории в общих ее чертах, автор позволил себе некоторые отступления в подробностях, не имеющих исторической важности. Так, между прочим, казнь Вяземского и обоих Басмановых, случившаяся на деле в 1570 году, помещена, для сжатости рассказа, в 1565 год. Этот умышленный анахронисм едва ли навлечет на себя строгое порицание, если принять в соображение, что бесчисленные казни, последовавшие за низвержением Сильвестра и Адашева[2], хотя много служат к личной характеристике Иоанна, но не имеют влияния на общий ход событий.
В отношении к ужасам того времени автор оставался постоянно ниже истории. Из уважения к искусству и к нравственному чувству читателя он набросил на них тень и показал их, по возможности, в отдалении. Тем не менее он сознается, что при чтении источников книга не раз выпадала у него из рук и он бросал перо в негодовании, не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV, сколько от той, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования. Это тяжелое чувство постоянно мешало необходимой в эпическом сочинении объективности и было отчасти причиной, что роман, начатый более десяти лет тому назад, окончен только в настоящем году. Последнее обстоятельство послужит, быть может, некоторым извинением для тех неровностей слога, которые, вероятно, не ускользнут от читателя.
1
А тут рабское терпение и такое количество пролитой дома крови утомляет душу и сжимает ее печалью, я не стал бы просить у читателей в свое оправдание ничего другого, кроме позволения не ненавидеть людей, так равнодушно погибающих.
Тацит. Летопись. Книга 16 (лат.).
2
…за низвержением Сильвестра и Адашева. — В 1560 г. подверглись опале со стороны царя Ивана IV (Грозного) его приближенные священник Сильвестр и думный дворянин Адашев, противники опричнины, вскоре оба умерли.