Уже за воротами Зейдлиц спросил:
— Вы видели сегодняшний выпуск «Голоса»?
— Да, — не стал врать Иван Дмитриевич, — я прочел статью этого Зильберфарба. Похоже, мы имеем дело с какой-то мистификацией.
— А я думаю, что с Каменским расправились как с человеком, способным разгласить тайну.
— Тайну чего?
— Того, что предшествовало смерти Найдан-вана. «Театр теней» помещен в последней книге Каменского, а ее-то он и обещал прислать Зильберфарбу.
— И кто, по-вашему, эти фанатики, которые вынесли ему смертный приговор?
— Об этом, господин Путилин, вас надо спросить. Что вам говорил о них Каменский, когда вы посетили его незадолго до убийства? — Опять за рыбу деньги, — огорчился Иван Дмитриевич.
— Но как попала к нему ваша визитная карточка? Да еще с такой надписью!
— Я уже объяснял вам, что вчера увидел его впервые в жизни. И то уже мертвого.
— Позвольте усомниться в вашей искренности. Будь я прототипом его любимого героя, то не преминул бы познакомиться с автором. Надеюсь, вы не станете уверять меня, будто не знаете, кто скрывается за псевдонимом Н. Добрый?
— Вчера только узнал. Честное слово!
— Перестаньте, это уже становится смешно. При вашей-то пронырливости? Попадались вам его последние книжки о сыщике Путилове? «Секрет афинской камеи», например? Там выведена даже ваша семья, причем очень близко к реальности, я навел справки. Милая кроткая жена, сын-бесенок. Да и сам Путилов, как я теперь вижу, манерами похож на вас. Если вы не были знакомы с Каменским, откуда такое сходство?
— А подите вы к черту! — вспылил Иван Дмитриевич, усаживаясь в свой экипаж, но не приглашая с собой Зейдлица.
После недолгих размышлений он велел кучеру ехать к Обуховской больнице. Тут же вспомнился сумасшедший с шишкой на переносице, который сбежал оттуда неделю назад, и ясно стало, почему фамилия убийцы Найдан-вана все время казалась знакомой. Это был один и тот же человек.
— Вы уж меня не выдавайте, — попросил Печеницын, — я не должен вам этого говорить, но Губина к нам жандармы засадили. Якобы он убил кого-то, кого счел слугой сатаны, хотя, по-моему, в нем не больше безумия, чем в нас с вами. Видать, по каким-то причинам судить его было неудобно, вот и упекли ко мне, а не в острог.
— А что он сам говорил о своем преступлении? — спросил Иван Дмитриевич.
— Говорил, как научили, чтобы не было хуже. У нас тут все-таки не тюрьма, можно в садике погулять. Птички летают, по праздникам на кухне пироги пекут.
Поднялись на второй этаж, в номер двадцать четыре, где содержался Губин. Это была убогая конура с испятнанными стенами, полуразвалившейся печью и почернелым от многолетней копоти потолком. В углу красовалась параша без крышки, зато с ярким номером на боку, выведенным по трафарету белой масляной краской. Цифра та же, что и на двери: удвоенная дюжина, час полуночи.
Окно было разбито, решетка с одного края отогнута. Из проема торчали концы подпиленных прутьев. Спрыгнуть отсюда во двор не составляло труда, перелезть через ограду — тем более. За оградой, видимо, беглеца поджидал тот, кто сумел передать ему пилку.
— С осени, — рассказывал Печеницын, — никто его ни разу не навещал, на Фонтанке тоже про него позабыли, вдруг дня за три до побега является ротмистр Зейдлиц. Прошел к Губину, около часа беседовал с ним наедине, и в тот же вечер кто-то ему гостинцы прислал, впервые за все эти месяцы. Корзинку возле ворот поставили, написали, кому отдать, а от кого, неизвестно. Колбаска там, ситничек, пряников фунта два, фунт чаю, орешки каленые. Вероятно, пилку туда и подложили.
— Зейдлицу докладывали?
— Нет, он еще ничего не знает, а если узнает, у меня будут крупные неприятности.
Побег был совершен в ночь с 25 на 26 апреля. Иван Дмитриевич вынул сегодняшний выпуск «Голоса» и сверил эту дату с той, которую приводил Зильберфарб. Память его не подвела: кучер в маске пытался застрелить Каменского вечером 25 апреля.
13
Пока мадам Довгайло объясняла, что муж занят с пришедшими на консультацию студентами и нужно немного подождать, Иван Дмитриевич мучительно вспоминал, как ее зовут. Наконец вспомнил: Елена Карловна. Прошли в гостиную. Едва сели, он спросил:
— Кто, по-вашему, мог убить Каменского?
— Убить? — удивилась она. — Разве он не застрелился?
— Кто вам это сказал?
— Никто. По-моему, тут просто не может быть двух мнений.
— У него были причины для самоубийства?
— Сколько угодно. Не думаю, чтобы какая-то из них оказалась решающей, но все вместе они могли довести его до такого состояния, когда человеку становится не для чего жить.
— Нельзя ли подробнее?
— Ну, во-первых, одиночество, причем отнюдь не только духовное. У Николая Евгеньевича не было детей, а Зиночка вышла замуж и как-то незаметно отдалилась от него. Во-вторых, сознание собственной несостоятельности. Настоящая литературная слава к нему так и не пришла, и в глубине души он уже понимал, что никогда не придет. А нет славы, нет и денег, для заработка ему приходилось под псевдонимом сочинять бульварные книжонки для кухарок и трактирных половых. С возрастом это тяготило его все сильнее. Когда же он садился за стол, чтобы написать что-то серьезное, им овладевала болезненная, доводившая его до нервных припадков тяга к совершенству. Выпивалось море крепчайшего чая, изводились горы бумаги, каждый абзац переписывался десятки раз, и все без толку, дело не шло дальше черновиков и планов будущих произведений. Сюда же примешивались отношения с женой. В последнее время они часто ссорились.
— Из-за чего?
— Когда в семье не хватает денег, все ссоры из-за этого, хотя повод может быть любой.
— Вы давно знаете Каменского?
— Три года. С тех пор, как стала женой Петра Францевича. — А они когда познакомились?
— В незапамятные времена. Каменский-старший был тогда нашим консулом в Монголии, а Николай Евгеньевич юношей жил с отцом в Урге. Мой муж познакомился с ними обоими во время одной из своих экспедиций.
В коридоре послышались голоса. Она встала:
— Извините, я должна проводить наших студентов. Петр Францевич неважно себя чувствует.
Иван Дмитриевич отметил слово «наших». Эта стриженая эмансипе была хорошей женой и разделяла интересы мужа.
Оставшись один в комнате, он взял со стола книгу «На распутье», на которую положил глаз еще во время разговора. Открылось опять на «Театре теней», но не волей судьбы, как вчера, а потому что страница была проложена листом бумаги. Он узнал на нем почерк Каменского: буквы сильно кренились вправо и держались за руки, чтобы не упасть. Написано карандашом, в столбец, как стихи:
Елена Карловна застала его с этим листочком в руках.
— Нравится? — спросила она.
— Да, поэтично.
— Это монгольская песня, Николай Евгеньевич записал ее для меня. Она была символом его любви к Монголии.
— Разве это не любовная песня?
— Да, но он вкладывал в нее другой смысл. Николай Евгеньевич, не в обиду ему будь сказано, любил поговорить о том, как хорошо было бы все бросить, уехать в Баргу или в Халху, поставить юрту где-нибудь в степи, жить простой жизнью кочевника. Разумеется, никаких практических последствий эти разговоры не имели, но Монголия с юности оставалась для него чем-то вроде земли обетованной. Он всегда ее идеализировал, и слова «я вспоминаю тебя» относятся именно к ней.