Выбрать главу

– Я не знаю. Я никогда не угадываю, как ты поступишь. Но я хотел бы, чтоб ты пришла.

Она вышла, но с галереи не спустилась. Понятное дело, что Линетта должна ощущать вину перед ней. Не оправдала. Другое дело, понимает ли она это.

И длились речи капеллана, епископа и Сигферта, и Торгерн стоял внизу, и свита вокруг него, и Линетта перед ним, и она должна знать, что видит его в последний раз. Но она повернула голову. Отвернулась от него? Подняла глаза. Они блестели. Может быть, от слез? Не много ли было слез в последнее время? Но сейчас она сдержалась. Другое. Она хотела видеть Карен, хотела проститься с ней. Когда Карен услышала, что Линетта просит ее прийти, можно было предположить ловушку, однако Карен знала, что этого не будет. Она знала, что сейчас Линетта не питает к ней злых чувств. Несколько позже, когда горе ее утихнет, и она кое-что поймет в произошедшем, вот тогда она возненавидит Карен лютой ненавистью, и будет ненавидеть ее всегда, даже после смерти Карен (особенно после смерти), и еще Карен знала, что из-за этой ненависти Линетта совершит в жизни много ошибок, пытаясь отомстить за свое первое поражение. И с этим уже ничего нельзя поделать. Сама же она не испытывала в эту минуту ничего, кроме жалости.

Уловил ли Торгерн направление взгляда Линетты, или сам заметил присутствие Карен, и сейчас он тоже смотрел на нее. Как странно. Я на галерее. Они внизу. Я вижу их всех, и все они смотрят на меня. Все трое. Но почему трое? Почему Измаил? Она отступила от перил и закрыла глаза, а когда открыла их, ворота уже распахнулись, чтобы выпустить Линетту из крепости.

* * *

Теперь она могла только сдерживать отчаянье. Все, ради чего она терпела плен, опустилась до участия в пошлейшей интриге, оказалось напрасно. Война со Сламбедом начнется, а оскорбленный отец Линетты ударит тебе в спину. Ну и получай же, негодяй! Но что делать с тысячами невинных людей? Им-то эта война – за что? И самое ужасное в том, что никто не понял, что произошло. Никто. Даже те, кто искренне огорчен, что дело не сладилось. Здание, возведенное ей, снова рушилось – и в полной тишине.

Это произошло во второй половине дня, ближе к вечеру. Она возвращалась из слободы, и уже вошла в главный двор, когда увидела пересекавших его Торгерна и советников. Никто в мире не заставил бы ее сейчас поравняться с ним. Она свернула и поднялась по лестнице в Западную башню, где не бывала давно. Там, у окна она стояла и смотрела, как солнце движется к закату. Она не хотела выходить раньше времени.

Размышления ее прервали шаги на лестнице. Она сразу поняла – чьи. Но отступать было некуда.

За спиной раздался голос.

– Я посылал за тобой. Но оказалось, что ты здесь. Поэтому я пришел сам.

– Да, я здесь, – сквозь зубы добавила она, – И занята важным делом. А ты мне мешаешь.

– Ты ничем не занята, а сюда поднялась, чтобы не встречаться со мной.

Смолчала.

– Я должен поговорить с тобой.

– Нам не о чем говорить.

– Я должен поговорить с тобой, – повторил он.

Неожиданно она изменила решение. Резко повернулась.

– Хорошо, поговорим. Только попытайся не орать на меня и попробуй понять то, что я тебе скажу. А говорить я буду не о том, о чем ты думаешь. Я не стану укорять тебя за Линетту. В этом больше виноват не ты, а я. Ты теперь убедился в том, что тебе от меня одни неприятности?

– Нет.

– Так убедись. Ничего хорошего не вышло из моего пребывания здесь. Поэтому в последний раз говорю тебе – отпусти меня. Иначе будет большое несчастье. Я могла бы много раз уйти за это время, но соглашалась терпеть по доброй воле. Добрая воля моя кончилась. Отпусти меня.

Можно было ожидать взрыва, но он спросил довольно спокойно:

– Ну и куда же ты пойдешь, если я тебя отпущу?

– Как будто мало мест, куда я могу пойти. Пойду, скажем, в Вильман, может, еще удастся что-нибудь поправить. Уговорю герцога не нападать на тебя, что он наверняка соберется сделать. Буду Линетте поддержкой и утешением.

– Я не боюсь старика, – сказал он, не обратив внимания на упоминание о Линетте.

– Никто и не говорит, что ты боишься. Ты всегда считал, что я тебе угрожаю. Но это не так. Я говорю тебе правду. Я тебе не нужна. Любить я тебя не буду, тайны своей не открою, помогать больше не хочу. Но правду я тебе говорю всегда. И этого достаточно.

– Ты сказала, теперь я скажу. Я начинаю войну со Сламбедом. Я иду на войну и ты будешь со мной.

– Мне нечего делать на войне. Я не убийца.

– Тебе не будет плохо. Я буду тебя беречь. Я никогда не буду тебя обижать.

– Ты тоже решил, что я испугалась. Но не об этом речь. Я просто не хочу этого больше выносить. Если бы ты знал, чего мне стоит терпение! И если я не причиняю тебе зла, то вовсе не потому, что ты мне мил, а потому, что я никому не делаю зла.

– Я не отпущу тебя. Ты мне нужна.

– Хочешь, чтобы талисман стал камнем на шее?

Верила ли она в свой дар убеждения? Кто знает? Сколько раз ей удавалось то, что казалось невозможным! Но сейчас ей было тяжело. Месяцами сдерживаемая ненависть рвалась к горлу. Лицо Торгерна расплывалось перед ней, и она видела только черную фигуру, закрывающую путь к выходу, к свету.

Но в ответ она услышала:

– До тебя я не жил. До тебя я не знал, что я не жил. Как я могу отпустить тебя? Мы никогда не расстанемся. И после смерти не расстанемся. Если я умру раньше, моя душа будет ждать твою – там.

Что могла она чувствовать, она, обученная всем правилам риторики, слушая это тяжелое и корявое объяснение?

– Мне ничего не нужно, кроме тебя. Мне никто не нужен, кроме тебя. Мне от тебя ничего не нужно. Только чтобы ты была. Здесь. Всегда.

– Это невозможно.

– Можно. Я так хочу, и так будет.

– Нельзя, чтобы так было! Не должно. Я послана в этот мир, чтобы творить добро. А ты – зло! Нам нельзя быть рядом, мы уничтожим друг друга!

Она почти кричала, не думая, что Торгерн не понимает, да и не может понять ее слов. Но то, что произошло, заставило ее замолчать. Этот неукротимый человек бросился перед ней на колени, и так, на коленях, пополз к ней, пытаясь поцеловать ее пыльные башмаки. Все это в страшно перевернутом виде напоминало ночь в Тригондуме, но сейчас она не помнила об этом. Жалость и отвращение выразились на ее лице, отвращение и жалость. Она отпрянула к стене, выкрикнув с отчаянием:

– Да не унижайся ты!

Слова ударили, как обухом. Она не знала, что он понял, но он поднялся с колен и пошел к выходу. От дверей он обернулся, и как-то очень просто сказал:

– Если ты попытаешься меня бросить, я сам тебя убью.

И вышел. Молча, с каменным лицом, она смотрела ему вслед.

IV. Карен

(продолжение рукописи)

…потому что я говорю правду, и противоречия ничего не значат. Я могу привести двадцать объяснений, и все они будут правильными.

Осень подошла, и армия готовилась выступить. Стало быть, я снова оказывалась там, где была полгода назад, хотя и выиграла лето, золотое время. Выиграла? А кому от этого стало лучше? Не мне и никому. Там же? Но ведь я была уже не та. Тогда я была преисполнена надежд – теперь увидела их тщету. Однако осознать свою слабость означает также – узнать, где твоя сила.

Но изменилась не только я. Теперь, после нашего последнего разговора, я знала, какие перемены произошли с Торгерном, и были они ужасны. Ужасны, говорю я вам, и в то же время не изменившие его сущности. С виду я снова впадаю в противоречие, но на самом деле это впечатление ложно, и я объясню.

После решающего разговора в Западной башне я могла ожидать для себя самого худшего. Но ничего такого не произошло, в обращении со мной он был мягок, я бы даже сказала – добр, как ни чудовищно это звучит по отношению к подобному человеку, и, размышляя над сим явлением, я поняла – именно отсутствие худшего и было самым худшим! Или, точнее – отпущенное на душу Торгерна количество добра и зла не изменилось. Изменилось их направленность. Если раньше доброе и злое в его душе распределялись в мир беспорядочно, то теперь доброе было устремлено к определенному объекту, то есть, ко мне. Всему прочему миру оставалось злое. И если раньше для него, как и для всех подобных ему, не было разницы между добром и злом, то теперь он это в себе почувствовал. И ему понравилось быть добрым – как он это для себя понимал (а я понимала еще лучше, чем он), – быть мягким, заботливым и все прощать. (Он меня прощает – да от одной этой мысли можно руки на себя наложить!) И это ему легко удавалось, ибо на других людей доброты не тратилось ни грана. Нужды нет, что он грабил, пытал и убивал – он-то ведь про себя знал, что он добрый! Потому что любовь действительно изменила его, только лучше бы она его не меняла, лучше бы он оставался просто негодяем, так, по крайней мере, было бы честнее, чем, вволю налютовавшись и назлобствовавшись, приходить и смотреть на меня собачьими глазами (не страшно, когда волк превращается в собаку, страшно это – «меж волка и собаки»), и тратить на меня то, что накоплено за счет всех людей, тем самым превращая меня в соучастницу. Потому что в этом случае любая содержанка – верх праведности в сравнении со мной. Потому что… Но, скажет взыскательный читатель, что за страсть все объяснять? Потому что я взяла на себя слишком большую ответственность, с самого начала объявив нераскрываемость тайны, и ничего более не должно оставаться недосказанным. И здесь речи быть не может о догадках – ход моих мыслей мучительно подтверждался ходом событий. То, о чем я говорю сейчас, основано на событиях не одного лишь времени подготовки к войне, но и дальнейших. Было отчего прийти в отчаянье, и руки у меня опускались, но глаза-то у меня всегда были открыты, и, наконец, я нашла самое краткое определение относительно сложившегося положения дел. По-настоящему добрым он не стал. И чем больше добра будет тратиться на меня, тем меньше его останется для всех.