Однако после гибели Оскара возникла необходимость в новом начальнике отряда. И узнала я об этом от Торгерна. Что-то на него в тот день против обыкновения напала разговорчивость. Он говорил о Северном проходе, о том, что его необходимо занять и держать там пост, а людям своим он не доверяет, все они в последнее время скурвились, стали предателями и трусами.
– А Измаил? – спросила я. – Он что – трус, предатель?
– Он? С какой стати?
– Ну вот… а ты ищешь. Возле себя посмотри.
Торгерн мог бы отнестись с подозрением к этому совету. В самом деле, с чего бы мне хлопотать за Измаила? Но это ему и в голову не пришло. При захватившей его идее, что на всем свете только я и он – живые, я могла говорить с кем угодно, и кого угодно хвалить, – меня ведь все равно никто не видел. Иногда я думаю – уж не радовало ли его мое уродство? Тогда он мне ничего не ответил, но вскоре я узнала, что на место Оскара назначен Измаил.
Незадолго перед отбытием он разыскал меня в лагере. Он не знал (и, вероятно, так и не узнал), что это я навела Торгерна на мысль об его возвышении. Он пришел попрощаться, однако видно было, что дело не только в прощании, что-то его тревожит. Он долго не решался приступить к делу, мне это надоело, и я потребовала, чтоб он перестал мекать, и выкладывал, что ему нужно.
– Я боюсь, – наконец сказал он.
– Что? – мне показалось, будто я ослышалась.
– Не за себя, – пояснил он. – Боюсь оставлять его.
Речь, разумеется, шла о Торгерне.
– Измаил! Ты не нянька, а он не младенец.
– Вот именно. Что-то нехорошо у меня на душе в последнее время, когда я на него смотрю. А тут вышло это повышение… А он ведь, если так дальше пойдет, запросто шею себе свернет.
– А при тебе не свернет?
– При мне – нет. – Он был необычайно серьезен.
– Знаешь что? Тебе пора уже привыкать быть господином, а ты ведешь себя по-прежнему как слуга.
Он, кажется, не обратил внимания на это замечание и продолжал гнуть свое.
– Поэтому я и прошу тебя… ни с кем другим я бы не завел этот разговор… Присмотри за ним. Ведь ты можешь, – произнес он эту вечную формулу, с которой они все ко мне обращались. – Я прошу.
Какая-то смутная тень коснулась моей души. Передались ли мне его мрачные предчувствия? Или это была тень будущей судьбы самого Измаила?
– Присмотрю.
– И сделай, что сможешь.
– Что смогу, сделаю.
Хорошо бы знать, когда я, наконец, перестану произносить эту фразу? Когда я, наконец, скажу: «Я сделала все, что могла, кто может, пусть сделает больше»?
И вот – я стояла у входа в свою палатку и смотрела, как они уходят. Уже отъехав порядочно, Измаил обернулся в мою сторону. Должно быть, он ожидал, что я помашу рукой ему вслед. Но я не помахала.
Измаил.
Признаться честно, я была рада, что Торгерн выбрал обходной путь. Если бы мы двинулись напрямик, то вскоре столкнулись бы с заставами противника, и кровопролитие было бы неминуемо. А пока мы будем огибать горы, я что-нибудь придумаю. Я не хотела войны вообще, а уж со Сламбедом тем более. Я никогда не понимала, как можно воевать с людьми, которые не сделали тебе ничего плохого. Но когда я пыталась об этом говорить, в свою очередь никто не понимал меня. Одни говорили: «Как это ничего плохого? А зачем они там живут?», другие: «Значит, не успели сделать», и все в том же духе. Сейчас я пишу об этом довольно спокойно, понимая, что нельзя сразу переубедить людей, которые привыкли всю жизнь слышать обратное, но тогда я была в бешенстве. О, Господи, никогда я так не мучалась, как в ту осень. Даже сейчас. От собственного бессилия, от краха надежд, от ненависти, от лжи. Ложь, ложь, что бы то ни было, весь этот год я жила во лжи, я, не лгавшая никогда. Одного этого было достаточно, чтобы возненавидеть человека, а у меня причин для ненависти было несоизмеримо больше. И не могла я себя утешить тем, что он тоже страдает. Ведь он-то получал наслаждение от своих страданий. Мои же страдания были только страданиями, не облегченными ничем.
По странной аналогии я вдруг вспомнила еще одно речение Исаака Сириянина, всегда казавшееся мне неоспоримым. «Когда сердце живет, чувственность кончается. Оживление чувственности есть смерть сердца».
Но какое отношение это имеет ко мне? Ко мне – никакого.
Когда в очередной раз я спросила его: «Зачем я тебе?», он мне ответил: «Ты мое перед Богом оправдание». И это мне сказал человек, первым словом которого ко мне было: «Ведьма»! Нет, честное слово, жаль. Он был таким образцовым законченным негодяем, а стал какой-то надтреснутый. Право, жаль.
Вероятно, я тоже выгляжу в этом повествовании не лучшим образом. Безжалостной и злоязычной. Относительно жалости я могу повторить лишь то, что уже говорила однажды Измаилу – поберегу ее для тех, кто в ней на деле нуждается. А злые слова… Но жить в вечной подавляемой ненависти, говорить ровным голосом вместо того, чтобы орать – откуда же здесь взяться добрым словам?
Я не оправдываюсь. И не прошу снисхождения. У меня хватает сил бороться со злом этого мира, но моя единственная молитва – чтоб их хватило победить зло в себе.
Я снова уклонилась от повествования. Вскорости пришли известия от Измаила. Ему со своим отрядом удалось беспрепятственно занять выгодную позицию в Северном проходе. Там ему и предстояло оставаться до получения особых распоряжений. Таким образом, получалось, что мы с ним не увидимся. Может, оно и к лучшему. Что-то все же он знал, что-то подсмотрел, любопытный мальчик. Я совсем по нему не скучала, хотя за весь год он был единственным моим другом. Даже не вспоминала. Как будто его и не было. Его, в сущности, и не было. Я уже прошла часть отведенной мне дороги, а он на свою даже не вступил.
А в остальном все оставалось неизменным. Все шло по воле Торгерна. Получалось какое-то ужасное несоответствие: в то время, когда моя жизнь висела на волоске и в глазах людей не стоила ничего, он исполнял то, что я ему говорила, а теперь, когда мое положение упрочилось, и, по крайней мере, внешне мне ничего не угрожало – перестал. Я не могла сделать ничего. Никто не мог сделать ничего. Я убеждалась в этом, беседуя с солдатами. Надо всем была воля Торгерна. Она была движущей силой этой войны. Они говорили об этом – кто с восхищением, а кто – со страхом. Со страхом даже больше, чем с восхищением. «Все на нем держится». «Без него все распадется». И я не могла ненавидеть всех этих людей, хотя среди них были воры, насильники и убийцы. Такими их сделала война. Такими их сделал Торгерн. Я понимала, что теперь, в походе, они уже не видят разницы между своей землей и чужой. Вскоре мне пришлось в этом убедиться.
Я не присутствовала при мятеже. Да и можно ли назвать то, что произошло, мятежом?
Вот как это было. До сих пор армия шла по пустынной местности, а тут встретилась долина, а в ней – пара деревень. Решено было пополнить запасы. Ну, как они их пополняют, это всем известно. Но на сей раз, видно, переусердствовали с грабежами. Короче, в одной деревне крестьяне попытались – попытались только! – отбить свою скотину, а в другой даже убили солдата. Вот и весь мятеж. Но их всех пожгли. Запалили обе деревни. Торгерн ли приказал, или кто поменьше, не важно. Так ведь всегда делается. Сожгли.
Меня там не было. Меня опять там не было! Деревни запалили днем, а наш обоз дотащился к ночи, когда все уже было кончено. Вдобавок, пошел дождь и затушил пожар. Когда я поняла, что происходит, я бросилась туда. Но было уже поздно. Я ничего не видела. Стемнело, и все затянуло дымом. Опять дым… Я только слышала с другого конца долины плач и крики людей, которые лишились сегодня всего, кроме жизни, да и та могла быть отнята. Я их не видела, но глазами ведь видеть не нужно. Они плакали и проклинали тех, кто вверг их в несчастье. Они проклинали меня, хотя они не знали обо мне. Потому что я была виновницей несчастья этих людей, я, не сумевшая предотвратить войну, неплодная смоковница, жалкая ворожея, беззаконная содержанка! И что мне мой дар провидения? Разве хоть один провидец сумел когда-нибудь что-то остановить?
Нет, это не я виновата. За моей виной была другая. Но я буду виновата, если по-прежнему замкнусь на своих размышлениях. Дома горят, дети плачут, а Карен-лекарка философствует. Так не будет этого! Нет! Нет!