Богослужение кончилось. Епископ Арсений, маленкий, бледный старичок, совершенно непричастный к интригам и буйствам тогдашнего высшего духовенства, едва держался на ногах под тяжестью массивного парчевого одеяния и тихо шептал последние молитвы. Князь Константин, набожно приложившись к кресту и поцеловав руку владыке, выходил на паперть, принимая поздравления окружавших.
На паперти стояли в ряд бурмистры, рядцы, лавники[1] и прочие почетные горожане. Они громко и радостно встретили князя, который благодарил их, милостиво наклоняя голову. Затем он обратился к толпе народа.
— Други мои, — громко сказал он, — спаси вас Бог за ваше радение к сему святому храму, ныне украшенному и расширенному вашими щедротами. Благодарствую от сердца и за чувства ваши ко мне и к роду моему…
Громкие крики народа не дали ему покончить. Снова шапки полетели в воздух, и немногие успели расслышать, как князь приглашал всех горожан к себе в замок, где на обширных дворах, под навесами, была с утра приготовлена, по обычаю, обильная трапеза.
Оглянувшись, князь Константин заметил пробиравшегося к нему сквозь тесную толпу молодого Сангушку. Он обнял его и троекратно с ним поцеловался, отвечая на его поздравления.
— Горд ты стал, горд, князь Дмитрии Андреевич, — заговорил он, улыбаясь. — Думал, caм обо мне вспомнишь, да заглянешь — ан ты зову ноне стал дожидаться… Ну, да Бог с тобой — вишь какой вырос — мне и спорить с тобой не приходится; не забудь только, что ты всегда мой гость желанный.
И он снова его обнял.
А Сангушко и не пытался отвечать князю, он мимо ушей пропустил его несколько насмешливо произнесенную фразу: «вишь, какой вырос…» Он сам теперь не мог понять, зачем дожидался гонца княжеского, как мог он, из каких бы то ни было соображений, пропустить два дня, два дня жизни под одной кровлей с Еленой… Он увидел ее в толпе, рядом с княгиней, окруженною блестящей молодежью.
Он подошел к ним и снова ему показалось, как будто внезапная краска вспыхнула на щеках красавицы.
Им овладело какое-то опьянение и в этом опьянении было столько никогда еще не изведанного им счастья, что он поддался ему всею душою. Он не знал, что такое он говорит княгине, и что она ему отвечает. Он видел только глубокий и смущенный взгляд Елены, слышал, как она ему говорила:
— А мы уже, князь, не чаяли тебя видеть — думали ты в Кракове, а то, пожалуй, и в Немцы уехал…
В тоне слов этих слышался такого рода упрек, который мог бы возбудить великую зависть в окружавшей толпе молодых людей; но княжна произнесла свою фразу так тихо, что расслышал ее только один Сангушко.
Князь Константин уже садился на коня. Росписная (так в книге — Д.Т.) колымага подъезжала к церкви. Толпа расступилась. Нарядная прислуга и многие гости бросились помогать княгине садиться в экипаж. Некоторые молодые люди воспользовались этим случаем, чтобы иметь возможность хоть слегка прикоснуться к платью красавицы.
Гальшка, садясь в колымагу, снова невольно взглянула на Сангушку. На этот раз ее взгляд не был замечен никем, даже самим князем Дмитрием Андреевичем. Подметил его только один человек, все время прятавшийся в толпе, но тщательно наблюдавший за княжною. Человек этот поражал своим видом и резко отличался от всего собравшегося люда. Он был далеко еще не стар и высок, и очень худ. Рост его выступал еще больше от длинного, черного, полумонашеского одеяния, на которое неприязненно косились проходившие мимо него горожане. Лицо этого странного человека соответствовало его фигуре: сухое и бледное, с правильными резкими чертами, черные почти сросшиеся брови, глубокие впалые глаза, с тяжелым, слишком внимательным взглядом — это было какое-то фатальное лицо, нечаянно взглянув на которое, можно было испугаться… А между тем оно было красиво, и в нем отражались деятельная мысль и сильная воля.