— Облака-страны, куда мы уйдем все, но кто-то останется в гуще белого молока блуждать там свою отдельную вечность, а другие — выйдут с другой стороны…
— К снеговому перевалу, — голос среднего ши был тихим, и в нем, рядом с торжеством знания, свернулось, насторожась, сомнение.
Патахха кивнул. Сложенные щепотью пальцы схватили прут за белую шейку, сунули острой мордочкой вдоль основы. Прут покрутился и замер. Шаман отставил корзину, глядя, как по ошкуренным прутьям плывет мягкая облачная тень.
— Да, малый, учитель Беслаи встретит их у облачной стены, смеясь и поднимая над седой головой натянутый лук. Но то не наша судьба. Нам идти к Беслаи через облака, тяжелые темным дождем. Вода такого дождя в дальних краях степи ставит тучу на тонкие ноги и кусает травы черными струями. Они вяжут нижний мир с небом, через нас. И смерть не даст нам покоя, мы, уходя, несем весточки Беслаи от племени.
… Потому не умирать нельзя. Хоть мы и не воины.
Он закрепил последний прут и поставил вершу на вытоптанную землю у ног. Пошевеливая корзину носком старого сапога, любовался работой. Верша сверкала белизной, круглила бока, зевая откинутой крышкой и хотелось стать рыбой, — сунуть в нее глупую морду, просто так, для удовольствия. Паттаха, как всегда бывает, когда старые руки родили новую вещь, обрадовался и, улыбаясь, оглядел молодых ши. Придавленные словами о неизбежности смерти и тяжких обязанностях после нее, они сидели мрачные, шевелили губами, и плавала в узких глазах тоска.
— А еще есть облака, полные женского. Закатные и утренние. Туда уплывают тайные сны. И от того становятся облака нежными, истекают сладким шепотом летних дождей. Да ты вчера сам его слышал, — внезапно обратился Патахха к младшему и тот покраснел еще больше, жалобно оглянулся на старших мальчиков, но те отворачивались, пряча улыбки.
— Слышал шепот. И куда просочился он, что тебе шекотал? — Патахха упер в острые колени морщинистые руки и наклонился вперед, чтоб мальчик не сорвался с острия его взгляда.
Тот перевел дыхание и, попытавшись ответить, пискнул невнятно, закашлялся. И замолчал, подавленный внезапным хохотом старших мальчишек.
Патахха смеялся тоже, поглаживая ладонями ноющие колени.
— Не стыдись. Ты никогда не ляжешь рядом с женщиной, но всегда будешь знать, что у нее в голове и в теле. Это только для нас.
Он поднял голову. Над степью стояли мелкие белые облака, круглые и радостные, как месячные щенки под боком теплой матери-суки. Не величественные, не огромные.
— А вот главные, облака жизни. Они…
Старый шаман оборвал рассказ, прислушиваясь к себе. И поднялся, распрямляя сутулую спину. Мальчики настороженно смотрели, как мелькают под закрытыми веками глазные яблоки и рот стягивается в невидимую нитку. А потом, подхватив чуть заметный жест, шустро разбежались, каждый на свое место: один забрал вершу, унося ее за палатку, а потом с разбегу склонился к потухающему костру, подсовывая огню хворост. Двое других, молча и споро схлестывая сыромятные ремешки, растянули меж двух столбов крупную сеть, на перекрестьях которой повисли волчьи и лисьи хвосты, перевязанные птичьими перьями. Патахха, не глядя на младших, прошел к своей палатке. Протягивая мальчикам руки, облачился в расшитый цветными перьями и мехом кафтан. Сел на деревянный чурбак, поправил высокую шапку из черного лиса. И застыл, положа ладони на колени. Мальчики, неслышно закончив работу, исчезли в светлом сумраке степи, полной призрачных вечерних трав. И тогда издалека послышался дробный конский топот, будто кто бросал камушки ровными горстями на деревянную доску. Горсть, горсть, горсть — все тяжелее и ближе.
Но все еще далеко, думал Патахха, сидя с выпрямленной спиной и сложенными на коленях руками. Они меряют время, эти конские шаги, и оно маячит вдалеке, оно еще не его, и не принадлежит стойбищу, но становится громче и будто с каждым ударом прилепляется к вытоптанной поляне. Вот его нет, а вот оно уже тоненькое здесь, а вот стало потолще и его можно рассмотреть…
Он улыбнулся своей игре, что помогала скоротать ожидание. И прикрывая глаза, продолжил забавляться, делая конский топот то камушками, то сухим горохом на дне звонкой миски, а то шлепками быстрых рыб по гладкой воде.
Всадник вырастал из серого сумрака сплетенным из сухой травы человечком на игрушечном коне. И вдруг, подгоняя время, сразу стал настоящим, резко, до земляной дрожи, сдержал коня на круглой площадке, пахнул на шамана мужским потом и конским мылом, смешанным с тертыми под копытами травами.
«Вот и голос травы из весеннего жирного стал летним, сухим… Еще один год утекает в прошлое»… Патахха смотрел глазами-щелочками, как Торза, сбросив наземь связанного барана, откидывает за плечи шапку, идет к нему, тяжко топая сильными ногами. Неслышные мальчики притащили еще один чурбак, поставили напротив, укрыли шкурой. И снова растворились в темноте, только тени за ярким костром мелькали и пропадали снова.
Двое сидели молча, глядя, как медленно сгущается темнота, а звезды, загораясь на маковке неба, постепенно спускаются ниже, светя у самых краев степи. И, когда в костре вдруг щелкнула ветка, рассыпая вокруг веера искр, Торза заговорил, по привычке ухватывая рукой густую бороду, изрядно пробитую сединой.
— Нет причин, которые привели бы меня к тебе, старик. Ничего не случилось в племени. Но не прийти невозможно. Ведь я должен видеть перемену, когда она еще только рождается. И вот мне кажется, что изменилось все. Может ли так быть, Патахха? Чтоб сразу — все?
Шаман ждал.
Торза отпустил бороду и хмыкнул, укоряя себя за слабость — его вопрос был похож на женскую жалобу. Повел головой, будто борода мешала ему, потянул руками ворот кафтана. Нашитые бляхи тускло сверкнули в темноте и локоть, поймав свет костра, загорелся оранжевым светом.
— Мне нужен совет, мудрый. Но я не знаю, как задать верный вопрос.
— Тогда расскажи.
— Я не знаю, что и рассказывать!
Патахха ухмыльнулся, разглядывая невидимое, но он знал — недоумевающее и сердитое лицо воина, победителя, которого что-то одолело что-то, изнутри.
Широкая степь тихо ворочалась, шепталась сама с собой, веяла запахом спелых трав, таких разгоряченных солнцем раннего лета, что казалось — вместо колосьев варится на сухой глине сытная каша — черпай ее горстью и ешь, просто вдыхая, и без еды будешь жив. Сонно ковали крошечные доспехи ночные кузнечики, ткали маленькие одежды деловитые сверчки, пискали, оступаясь на ветках кустарника, засыпающие птицы. И от свежей воды ручья слышался плеск играющей под луной рыбы.
— Я…
— Подожди, вождь, — Патахха поднял руку и Торза смолк. Посидели еще, а степь в тишине без людских голосов подступала ближе и ближе, трогая запахами и звуками за рукава, края одежд и концы волос. И когда ночь, смешиваясь с дыханием, раскрыла теплый рот темноты и проглотила мужские фигуры, голос Патаххи возник, будто его родила трава:
— Скажи слово, любое. Не о себе. Сразу.
— Брат…
Слово повисло, покачиваясь, вильнуло коротким хвостом. И поняв, что шаман ждет, Торза вздохнул и продолжил, так же прикрыв глаза и глядя ими внутрь своего сердца.
— Она сама выбрала его. Совсем еще девочка, выбрала самого огромного коня, резкого и сильного. Копытом он мог снести ее глупую голову, много раз я видел эту картину и никому не говорил. Большое копыто, голова раскалывается, пачкая землю красным. Но она всегда выбирала сама. И стража себе выбрала тоже. Он убил тех, кого до сих пор оплакивают их вдовы, смелых и сильных воинов. И я подумал — пусть, он будет ей хорошим рабом.
…А потом я выбрал за нее. И моя дочь покинула племя. Я желал ей лучшей судьбы. Но больше того желал выгоды племени. И получил ее! Но вот уже сколько ночей в скольких годах я просыпаюсь и думаю, а можно ли выбирать за того, кто всегда выбирает сам?
— Вот ты и нашел вопрос, достойный вождя.
— Так ответь!
— Может, ты хочешь вина? Или поесть? У нас впереди долгая ночь.
Торза шумно вздохнул и повернулся, глядя в темноту. Оранжевый свет очертил крупный нос, лоб и густые брови, торчащую короткую бороду и руку, что тянулась к ней. Он попросил: