А потом уже и не надо было нового, яркого. Хаидэ, думал он, и вдруг, молча крича, взлетал, оторвавшись от тех, кто скакал рядом. Мать, родившая ему брата, и выпростав грудь, совавшая в маленький рот темный сосок, видел он, и снова кричал внутри, улетая и возвращаясь, тяжко дыша и украдкой взглядывая на тех, кто продолжал лежать у ночного костра, перебрасываясь тихими словами. Битва, слышал он, та, что кончилась, но почему-то оставила в его ушах звон и тяжкий топот, лязганье и резкие вскрики…И снова летел, возвращаясь в то, что минуло навсегда, уступив место новому, другому. Для всех минуло, а в нем — осталось.
А может, болезнь началась раньше? Когда это было впервые, по-настоящему впервые, старший Абит?
Ахатта…
Сгибая колени, он сел и уперся руками в теплую сонную землю. Серый перетоптавшись, нагнул голову, стал тихо щипать траву под копытами.
Это было, когда Исма попросил его сложить слова. Для Ахатты. Потому что слова Исмы были неуклюжими, как новорожденные котята, слепыми и слабыми. Он присматривался к Абиту, замолкал в разговоре, думал. А потом, когда они стояли в ручье и ждали, чтоб напились кони, сказал:
— Сплети мне слов, Пень. Чтоб я подарил их Ахатте.
Проведя рукой по траве, Пень вырвал пучок и подбросил в темный воздух. Улыбнулся. Да, тогда оно и случилось. Он не спросил, почему Исма решил, что слова толстяка Пня будут лучше и сильнее. Просто кивнул, и ушел из ручья, дернув поводья. Ехал шагом, и, шевеля губами, спел сразу. Ехал и видел вместо широкой степи узкие черные глаза, горячие и ленивые, как разомлевшие на речном песке змейки. Ехал и вдруг летел. Смотрел, не отрываясь. Пел и не боялся забыть, потому что слова сплелись в единственно верный узор. Он отдал их Исме, тот, выслушав, приложил руку к сердцу, благодаря. А Пень только махнул в ответ, радуясь внезапной легкости внутри.
Тогда и началось. А забыл. Почти забыл.
Что ты будешь делать теперь, старший Абит? Скажешь ли о том князю?
Подобрав ощупью толстый лист ушек, он поддел ногтями мохнатую кожуру на стебле, оторвал ее и сунул в рот кислый столбик, истекающий травяным соком. Прожевав, сплюнул тягучую слюну и, накидав сверху ворошок травы, поднялся. Вскинул в седло большое тело и шагом поехал к кострам лагеря.
У походной палатки Торзы костер не горел. Спешившись, Абит кинул поводья на седло, и Серый, кивая, пошел в темную степь.
— Сядь, старший.
Фигура вождя была не видна на темных натянутых шкурах и Абит, подойдя на голос, поклонился, сел на корточки, свесив руки между колен. Костры поодаль потрескивали, медленно заслоняли их тени лежащих воинов, тихие слова иногда плыли по ночной тишине.
— Ты рассказал мальчикам о предках?
— До половины, князь, как ты велел.
— Хорошо. Кого увидел?
— Хамма быстр в речах и нетерпелив, Бархам плохо скрывает желания, но послушен и думает лучше.
— Ясно.
Князь сказал слово и замолчал, как показалось Абиту, выжидая. Пень сплел пальцы, крепко сжимая их, и приготовился сказать о себе.
— Помолчи, старший. Пойдем в степь, прихвати мех с вином, вон на шкуре.
Тихо поднявшись, князь исчез в серебре ночи за палаткой. Абит, потянулся, нашарил маленький мех, пошел следом, слушая мягкие шаги. Они обогнули бок большого кургана и оказались в маленькой ложбине, утыканной по краям каменными лбами. Луна светила на трещины, и пятна лишайника казались черными. Как следы болотной болезни, подумал Пень, кладя мех на облитый луной камень.
— Расскажи мне, Абит. То, что ты завтра расскажешь младшим.
— Да, князь.
Торза сел, откупоривая мех, запрокинул его над лицом. Глотнув, отер пальцами бороду. Абит медлил. Просьба была неожиданной. Но князь ждал.
— Славный был год и славный урожай. Поутру всех, кто спал у повозок, разбудила музыка. Дудели рожки, пищали флейты, стукали барабаны. Ашик вышел на крыльцо, вздымая руки и благословил свой народ, благодаря землю за ежегодную щедрость. А потом все пошли…
— Выпей вина, старший. Хочешь?
— Я…
— Или ударь себя по щеке. А может, мне дать тебе затрещину?
Голос князя звучал раздумчиво.
— Я…
— Если тебе нужно вино, чтоб рассказать так, как это звучит в твоем сердце, то ты плохой зуб Дракона. Если твой язык мертв, и ты не можешь оживить его, то ты гнилой Зуб. А если ты скрываешь от меня то, как говоришь с младшими, то твоя кровь становится чужой нам. И ты уже не зуб Дракона вовсе. Ты понимаешь это, Пень?
…
— А если ты еще раз скажешь «я», то это вино окажется на твоей голове. И завтра ты пойдешь пасти овец и принимать ягнят. А теперь рассказывай.
Абит огляделся. Степь лежала и слушала, как женщина слушает своего мужчину, подперев голову гибкой рукой и блестя звездами. Он зажмурился и тут же открыл глаза, ощутив приближение полета. Покачнулся. И, расправив плечи, глянул перед собой глазами старого Беслаи, полными ледяной синевы снегового перевала.
…
Ашик не спал всю ночь. Оторвав от обезумевшей Тириам молчащего сына, увел его в дальние покои. Молчал, рассматривая юношу, пока женщины стелили богатые покрывала. А тот, поглядев по сторонам, не обращая внимания на тонкой работы изысканные вещицы, на горы фруктов в чеканных вазах, сел у стены, вытянув ноги и положив руку на кинжал. Они не смогли говорить в ту ночь. Ашик лишь назвал мальчика сыном и тот, усмехнувшись, ответил, что его отец — Беслаи. И так будет всегда, пока смерть не заберет его на снеговой перевал.
— Перевал? — голос царя окреп от злого недоумения, — нет после смерти никаких снегов! Зачем же нам жить, если после короткого срока вечность терпеть лишения? Мы уходим в Цветущие долины и все встречаемся там. И ты уйдешь туда же, нескоро, когда придет срок оставить царство.
Замолчал, когда мальчик усмехнулся, не возразив. Ашик помедлил, борясь с желанием ударить наглеца по щеке. И тут же его скрутил стыд. Ведь это сын, любимый и оплаканный, сидит перед ним, такая нежданная радость, лучший подарок на праздник. Он шагнул к Теру, протягивая руки, и тот вскочил, жикнул выхваченный из ножен кинжал, ярко блеснув в свете жарких ламп. Льдом блеснули глаза.
Утихшая было ненависть плеснула внутри царя. Но он улыбнулся и выставил перед собой руку, успокаивая царевича.
— Ты устал, сын мой, потерянный и возвращенный. Ляг и спи, а утром начнется праздник. Вы встретитесь с нашими воинами, лучшими воинами царства, такими же молодыми и сильными. Но не волнуйся, это будет всего лишь игра. Мы должны веселить богов, чтоб те любили нас. А потом ты останешься с нами, а Беслаи получит для своего отряда жилье и жалованье. Все хорошо.
Он ушел, унося на лице застывшую улыбку. А когда чуть погодя вернулся, чтоб передать сыну слова любви от матери, то в спальне гулял ветерок, пришедший из распахнутого окна. Шевелил край покрывала на пустом ложе.
— Ты воин, князь, и ты знаешь, как поет битва. Любая битва. Хоть двое идут на двоих, хоть один отбивается от сотни, или отряд сшибается с равным по силе отрядом, — битва гудит и ревет, как гудит ветер, превращаясь в ураган. Как ревет вода, гоня волну за волной на истерзанный берег. Как рвет уши песчаная буря, напавшая на травы с юга, из дальних пустынь. А теперь представь, князь, такую же битву в оправе толпы, поднимающей кубки с вином, грызущей яблоки и бросающей под ноги кости. Всем весело, все кричат и смеются, а на вытоптанном поле, сшибаясь и сверкая клинками, ревет битва, как злая метель, кусающая все подряд.
Мальчикам дали деревянные мечи. И отобрали луки со стрелами. И восемьдесят девять воинов Беслаи, неся в глазах синий отсвет далекий снегов, не дали битве нареветься всласть. Только-только успели зеваки откусить от яблока, а уже царевы воины были повержены, лежали, вымазав потные лица в растоптанной пыли с заломленными за спину руками. А рядом валялись обломки деревянных мечей.