— Она чужая жена. Исма ушел, слава ему и пусть дорога к Учителю будет спокойной, но все равно Ахатта — чужая жена и любит только его.
Он проговорил это в темноту и прислушался, будто ожидая ответа. Не услышав, сказал еще, нажимая на каждое слово, с вызовом:
— И в города я могу. Теперь вот. Там многие чудеса.
Сверху из темноты порхнула невидимая тень, чиркнула рядом с ухом мягким крылом и унеслась, показывая в свете восходящей луны угловатые крылья. Но женщина из дневного, не отмеченного правдой о жизни сна, смотрела в его глаза своими, они дремали, но в них был страх и просьба. Провожая взглядом мелькнувший призрак поманившей его свободы, Пень прошептал:
— Надо идти, к Ахатте. Надо.
Повернулся, разыскивая в серебрящихся стволах просвет, ведущий к опушке.
Летучая мышь, трепеща уголками растянутых по тонким косточкам крыльев, мелькнула на диске луны и унеслась в небо, собирая на черный силуэт крапки звезд.
И вдруг заболело левое плечо, резко, будто укусил кто. Пень на ходу машинально хлопнул поверх одежды, сунул руку в ворот. Проведя пальцами по плечу, нахмурился, останавливаясь, медленно ощупал кожу. Растягивая ворот, стащил рубаху с плеча и, выпятив подбородок, попытался разглядеть в бледном свете, что там. На плече, там, где у каждого человека племени был выбит мелкими шрамами знак — две длинных сходящихся линии, соединенных по широкой стороне волнистой чертой, так что получался длинный зуб, кожа горела и билась под ней кровь.
Сколько помнил себя Абит, столько носил он на плече знак племени, как носят его все люди Зубов Дракона. Длинный изогнутый треугольник из цепочки мелких шрамов. Выросши, он сам принимал младенцев, орущих и дрыгающих ногами, чтобы, зажав тельце коленями, наколоть знак ножом, освященным старым шаманом Патаххой. Каждый нож годился для нанесения знака, но не каждый воин получал это право. И не всегда. Пень получил, в тот год, когда отличился в битве, и Торза, призвав его к себе, велел уйти в дальнее стойбище, сопровождая повозку с тремя только что родившими женщинами. Одна из них была мать Абита. Она ехала, трясясь, укрытая по коленям выделанной шкурой и поймав взгляд старшего сына, улыбалась слабой улыбкой — роды были трудные. Держала на руке маленькую черную головку. Приехали днем, а к ночи на площадке, окруженной палатками, четыре шамана спели хвалу богам воздуха и земли, Матери Трав и Учителю Беслаи. Абиту вернули его нож, омытый в крови ягненка, и он, глубоко втыкая кончик лезвия в детскую кожу, шевелил губами, отсчитывая нужное число точек.
Останавливаясь, поднимал голову и видел перед собой лицо матери, залитое кровью костра, ее широкие черные глаза и закушенную губу. Крик мальчика уносился в небо, полное звезд.
— Теперь в жилах нового воина течет наша общая кровь, — сказал Патахха, беря орущего еще безымянного мальчишку и вытирая маленькое плечо пучком мха, — возьмите его, пусть мать хранит мальчика, пока не придет время.
Шрам-зуб болел все сильнее, руку дергало, казалось, распухнув, она разорвет кожаный рукав. Абит потянул рубаху через голову и она, задевая горящую кожу, показалось ему, сама загорелась — хоть срывай и топчи ногами. По носу хлестнул шнурок, вырванный из ворота, волосы больно зацепились за петлю. Не желая кричать в голос, Абит замычал угрожающе, стращая боль, и закрутился на месте, оступаясь на мягкой земле. Рвал рубаху с плеч, путаясь в рукавах. Отбросил под ноги и вдруг замер. Коснулся горящей кожи, нащупывая бугорки шрамов. Пальцы скользнули по гладкой, ровной поверхности и очередной шрам, разглаживаясь, исчез, перестал ощущаться.
— Нет! Я — Зуб Дракона! — крикнул он черным, облитым серебром луны стволам, и ночная сова расхохоталась в ответ.
— Я — Абит, меня называли Пнем, это прозвище, детское!
Придерживая руку, на которой кожа вздувалась и опадала, становясь гладкой, он снова кричал, утверждая себя и с ужасом понимая, в словах появляются дыры и он, Пень… как же зовут его, кто он, — не может их заткнуть, не знает чем.
— Я — воин племени… племени… и вождь мой, князь…
Мысли путались, крик спугивал их, и черный кричащий человек у подножия деревьев замолкал, прислушиваясь к себе и, охваченный страхом, растопыривая пальцы, будто так хотел удержать память, сорванным голосом снова кричал:
— Я родился… степь… моя мать, отец мой и… брат. Ис-маэл. Брат? Сестра? Ха… Хаидэ кто? Ты, Аха… Ах-а-тт…
Тяжело дыша, повалился на колени, сжал кулаки, удерживая последнее, что стремилось уплыть вслед за конским топотом, лязгом мечей, запахом пота и жареного мяса, болью в натруженных пальцах от натянутой тысячи раз тетивы, горитом со стрелами, бившимся о бедро… Удерживая имя женщины, глядящей на него узкими глазами из ветвей дерева, полного зеленых жуков вместо листьев.
— Нельзя. Ее нельзя…
Пополз, ощупывая перед собой землю, отбрасывая ветки, роясь в насыпанном сверху лесной мусоре, закрутился на коленях и вдруг засмеялся хрипло, поднимая в правой руке нож. Красный камень в рукояти сверкнул и погас, закрытый кулаком.
Человек с лицом, завешенным русыми лохмами, оскалясь, кинулся навзничь на склон пригорка, подставляя обнаженную грудь лунному свету. Приставил лезвие к груди, нажимая, вдохнул острый запах крови и повел линию, разрезая кожу, молясь тем, кто еще смотрит на него из темного воздуха, но чьи взгляды уже почти не видны. Молясь успеть, пока они не отвернулись, унося с собой все, что он знал, все, чем жил до этого страшного дня.
Кровь щекотала ребра, а боль не была слышна, заглушенная болью в плече, болью, ворующей знак родства. И на белой в свете луны коже появлялась кривая буква чужого языка. Когда-то давно девочка Хаидэ училась, чтоб уйти из племени, оставаясь его воином. Абит тогда смотрел и слушал. И еще помнил, но память уже исчезала.
Черная кривая буква истекала кровью, а после — лишь длинный шрам, длящийся по животу.
И человек без имени и прошлого, без народа и без множества умений, что делали его одним из лучших молодых воинов племени, которое враги называли Драконами и степными осами, выронил нож и, повернувшись на бок, заснул. Уже не зная, что он был — Абит, по прозвищу Пень, и что имя Ахатты, любимой другим, перестало болеть в его сердце, призывая на помощь.
Он спал на склоне, на мирное лицо светила луна, меняя черты и выбеливая лохматые волосы, делала своим светом ярче свежий шрам на груди, истекающий черными змейками крови. А на дальнем краю поляны стоял невысокий и худой силуэт, за которым деревья будто вскидывались и шевелились, оставаясь на месте, клонили к меховой шапке ветки с пучками листвы и будто пальцы от огня, отдергивали их выше. Луна не могла найти под шапкой лица и светила только на вытянутую вперед руку, в горсти которой перемигивалась стайка зеленых неярких огней. Будто носящий меховой малахай с кинутым на грудь хвостом старого лиса держал семью светляков, сцепленных лапами, живых и — вместе.
24
Патахха был стар. И оттого понимал, что мудрость его, полнившая мальчика Патахху, юношу Патахху и молодого мужчину, что мог бы свистеть вслед красивым наездницам на весеннем празднике, не стала больше — расползлась по прожитым годам тонким слоем, как горсть бараньего жира по кожаному щиту в рост воина. Ну, разве что чуть-чуть, думал он, глядя на свои скрюченные пальцы и ладони, изрезанные трещинами линий. Но это чуть-чуть нельзя измерить, а значит, и нет его.
Потому Патахха никогда не спорил, молча выслушивая вождя. Лишь спрашивал иногда, перед каждым вопросом поднимая сухую ладонь, чтоб собеседник понял, он, Патахха, старший шаман Зубов Дракона, не стоит выше, а испрашивает разрешения сделать сказанное немного яснее. Ведь, чем яснее будет оно, тем лучше.
Ни с кем в племени не говорил Патахха. С людьми говорили его трое помощников, младшие ши. Он же мог произносить прямые слова лишь в беседе с вождем. И Торза был третьим вождем в жизни Патаххи.
Шаман сидел у своей палатки, плел короб из мягкой коры и время от времени отмахивался от края оторвавшейся шкуры, что хлопала по руке, когда ветер усиливался. Надо бы позвать младшего ши, чтоб закрепил шкуру, но в голове Патаххи бродили мысли, и он не хотел их спугнуть. Патахха думал о грифах. Они летали высоко в небе, потом сбивались в небольшие стаи и садились, пропадая из виду, почти у края степи. Патахха знал, там лежит падаль и грифы, исчезнув из неба, не появятся, пока не оставят на траве лишь белые кости в кровавых ошметках. Нельзя сказать, что мысль эта давала Патаххе что-то явное, но он привык доверять себе и, когда грифы, лениво махая огромными крыльями, влетели в голову Патаххи и обосновались там, под седыми волосами, укрытыми меховым колпаком, не стал прогонять птиц. Патаххе нравилось, что в такой маленькой на вид голове, сидящей на высушенной годами шее, умещаются не только большие птицы, но и небо, оставленное ими, и гулкая степь, по которой они сейчас скачут, напрыгивая на соперников, и даже стадо степных газелей, давно умчавшееся прочь. Раз это все там, значит оно и нужно, знал старый шаман, и не кричал внутрь головы грозных слов. Если бы молодой вождь Торза спросил шамана, зачем ему грифы в голове, Патахха не ответил бы…И еще — ответ тоже похож на крик внутрь головы, начнешь объяснять, и останутся лишь мычащие слова, стучащие слова, слова-палочки, слова-камушки. А из палочек и камушков степи не построишь, грифов не сделаешь.