Торза поклонился сидящему на земле Патаххе.
— Ты силен и мудр, небесный ши племени.
— Я так силен, что не смогу встать без твоей помощи. Младшие ши приготовят питье, помоги мне, князь.
— Прости меня за рану, небесный Патахха. Ты исчезал и появлялся, а потом не было видно твоей ноги и я…
— Ты все сделал верно, воин. И твое копье стучало о щит, когда это было нужно. Мудрец…
— Не мудрец. Ты прав — воин.
Торза вел припадающего на раненую ногу старика к палатке, а младшие ши тенями мелькали по гладкой земле, на которой недавно танцевал и бился в сражении с невидимым их учитель. Подбрасывали веток в костер, несли котелок с родниковой водой, укладывали на столбики спицы с кусками жертвенного барана.
Патахха шел, держась за большого сильного Торзу, как слабый ребенок держится за подол матери. И жалея великого воина, решил, — говорить о том, что сулит ему взгляд черного мира, не будет. Пусть время движется само и приносит то, что захочет. А старый Патахха, всю жизнь ходящий по твердой земле так, будто она тонкий лед, отделяющий его от бездны, продолжит заботиться о тех, с кем связала его судьба. И о князе позаботится тоже.
25
Малые реки, начинаясь от родников, текут, извиваясь, среди пригорков и кочек, входят тонкой еще водой в небольшие рощи и, напоив деревья, принимают их тень, стекающую с темной листвы, кормятся влагой корней, отдавая им свою влагу, и дальше идут, становясь реками средними. В них — рыба и серые черепахи, чьи маленькие головы торчат среди плоских листьев водяных лилий, на глади воды в крошечных затонах, растопырив нитяные лапы, бегают водомерки, падают с веток и трав мотыльки, и дрожат от крыльев, расходясь, нежные круги. А в середине вьется, крутясь, вода быстрая, которая торопится дальше, чтоб, взяв себе воды небесных дождей, сделаться шире. Петляя, встречаются средние реки посреди холмов, и одна покоряется, отдавая другой свои воды. И вот из двух — одна. Посреди подмытых сильной водой обрывистых берегов течет, то замедляя, то убыстряя ход, гремит камнями, плещет прозрачной волной на светлый песок пляжиков, что намыла сама. Спешат к ней другие речушки, и вот уже толстый широкий змей вьет сверкающее тулово между огромных курганов. Не перейти вброд, только броситься в воду и плыть, взмахивая руками, следя, чтоб течение не унесло слишком далеко. Взмахов рук еще хватает тут, где почти большая река стала настоящей, такой, что не пересохнет в летний зной.
И, протекая дальше, настоящая река принимает в себя ручьи и протоки, берет с собой их воды. Огромная, с дальним берегом, катит себя, уже никуда не торопясь: разливается плоскими озерами, снова собирается в сильную полосу-ленту. Она теперь одна, царит. И все, что в ней — движется, подчиняясь течению или борясь с ним. Все — в русле царской реки.
Так и время каждого человека, начавшись с рождения, течет само по себе, а после соединяется с временами других, и вдруг — снова несется отдельным ручьем; из прошлого через настоящее — в будущее. И если прошлое когда-то было одной рекой, которая рассыпалась потом на ручьи, какие-то из них, петляя по степям жизни, могут собраться вновь, чтоб идти в русло будущего уже вместе. Той самой огромной рекой, что царит над ветрами, травами, и ходом облаков.
Как дождаться того, чтоб ручьи соединились, думала Хаидэ, сидя в плетеном кресле в перистиле, за дальним краем квадратного бассейна. С крыши в бассейн смотрели каменные морды на концах водостоков. Вчера весь день шел дождь и сегодня над перистилем неслись облака, озаренные ярким солнцем, а то — серые, как комки старой пряжи. Брызгали из них поздние весенние дожди, знаменуя начало лета. Черные пасти каменных морд лили в бассейн собранную с крыши воду.
Теренций ушел на агору, он все еще пирует и развлекается с приехавшими гостями. В доме пусто, лишь бегают рабыни, шаркает растоптанными вышитыми туфлями Фития, покашливая. И в комнате слуг, куда открыта дверь, завешенная темным полотном, спит Ахатта. Выздоравливает. Вечером, может быть, приведут Техути. И можно будет еще говорить с ним, стараясь не думать о том, что через два дня корабль снимется с якоря, пойдет дальше вдоль побережья, через небольшие полисы: торгуя, подписывая бумаги, забирая почту и подарки в Элладу. И египтянин отправится на корабле.
Хаидэ плотнее закуталась в шерстяной шарф, которым заставила укрыть плечи нянька. Дожди напомнили, лето еще не пришло, и солнце капризно, как юная красавица, то засмеется, то хмурит яркую бровь. Но лучше сидеть здесь. Если Ахатта проснется, Хаидэ первая услышит ее.
Наверно, дожди виноваты в том, что прошлое видится Хаидэ ручьями, а будущее — сильной рекой. Следить за ними утомительно и хочется подогнать узкую капризную воду, ну скорее, давай же. Пусть река станет царской и пусть ей ничто не грозит, ни зной, ни зимняя стужа. Ручей — рассказ Ахатты о страшной жизни у тойров, еще ручей — воспоминания Хаидэ о Нубе. Еще ручей — рассказы Техути о далеком Египте. И еще один — ее рассказ Техути о том, что же все они значат друг для друга.
Поскрипывает при каждом движении кресло, плетеное из кожаных полос, текут перед глазами струйки воды с крыши, видятся вместо них ручьи прошлого. Что-то случится, когда сольются они и станут рекой. Не может не случиться. Столько лет жила она в клетке из мраморных колонн, будто спала и грезила о настоящей жизни. И вот с неба ее настоящего сорвались дожди, наполняя русла, которые давно казались пересохшими. Вода прошлого бурлит, крутит водовороты, топит в себе цветы и сорванные листья. Вода прошлого торопится, ей надо собрать все ручьи в большую реку. И течь дальше.
— Мератос, — вполголоса окликнула Хаидэ пробегающую с поклоном девочку, протянула ей лежащее рядом мягкое покрывало, — поди к больной, укрой ей ноги. Ну, что?
Девочка стояла, надув губу, крутила пальцем завитую прядь, выпавшую из-под вышитой повязки. Хаидэ посмотрела внимательнее. Не выпала прядь, нарочно выпустила она ее, и подвила горячими шипцами, чтоб подпрыгивала при каждом шаге.
— Пусть хранит тебя солнцеликая Афродита, моя госпожа…
— Что?
— Твоя новая рабыня, — и увидев, как нахмурилась хозяйка, поспешно поправилась:
— Твоя гостья, я боюсь…
— Она просто больна.
— Нет. Эриннии вошли в ее голову и отравили дыхание смрадом. Я не хочу, чтоб они вошли и в мою.
— Глупости. Никто в тебя не войдет. Она просто болеет, от того, что мужчины били ее, приняв за разбойника. И она голодала в степи. Ей нужно много спать, пить целебное питье и хорошо есть. Иди, она спит.
— Она смотрит. На меня.
— Ну и что?
— И дышит.
— Мератос! Я сказала — иди.
Девочка неохотно взяла покрывало, прижала к животу. И, отворачиваясь уходить, пробормотала:
— Если она должна есть, пусть не ест цветы…
— Что ты сказала?
Мератос стояла, опустив голову, темно-рыжая прядь качалась перед носом. Хаидэ поднялась и, подойдя, взяла ее за плечи, заставляя поднять лицо.
— Какие цветы? Что за ерунду ты мелешь!
— Не ерунду. Вот!
И обе оглянулись на небольшой цветник, разбитый между колоннами и бассейном. Там вились вокруг белого мрамора алые мелкие розы, белел шиповник, свисали с резных деревянных консолей огромные цветные вьюнки. А под вьюнками, поднимая вверх раструбы белых цветков и резные темные листья, пышно разросся куст дикого дурмана, и откуда взялся, видно птица, пролетая, принесла семена на лапках. Хаидэ с щекоткой в животе смотрела на оборванные и поломанные цветы, лежащие на каменном полу мягкими тряпочками.
— Я думала… это ты с девушками тут. Хотела вас поругать.
— Вот еще.
— Но она ведь не ходит. Она спит и очень слаба.
— Вот еще.
— Мератос!
— Я ночью шла, в комнаты. И тут темно совсем, а я не взяла светильник. Я шла и держалась за колонны, одну, вторую. Потому тихо шла, чтоб не споткнуться. А сверху — луна. Как раз.