Ахатта могла и не говорить себе, где. Потому что, как все предыдущие ночи, глаза, напрягаясь, поймали еле заметное свечение в глухой черноте. Там, где трещина загибалась, с каждым днем уводя себя вниз, так что получалась на блестящей стене прочерченная ею арка, под изгибом плавало бледное пятно. Размером с детскую голову, подумала она, вспоминая свой сон. И сморгнула набежавшую от напряжения слезу. Притихла, глядя, в надежде, что чернота останется нерушимой. Но нет, чуть привыкнув, глаза снова увидели пятно. Похоже на огромный глаз, подумала она и опустилась на подушку-валик, стараясь шевелиться тихо-тихо. Мутный глаз, нехороший. И он смотрит.
По приказу жреца и просьбе Исмы женщины тойров ткут для них ковер, чтоб прикрыть трещину. Жрец еще раз приходил в пещеру, сидел на скамье, вольготно расставив толстые ноги в плетеных сандалиях, открывающих багровые ногти. Жрецы одевались не так, как народ тойров, и были совсем не похожи на быковатых, неуклюжих мужчин племени. Колени жреца отблескивали в разрезах белого сборчатого покрывала, засаленного по вороту и подолу. А низкий вырез доходил до широкого золоченого пояса, так что всегда была видна безволосая крупная грудь с татуировкой, ломаные линии которой походили на паука, бегущего сразу во все стороны. И на спине паука — серое мутное пятно, будто дырка с клубящимся в ней туманом. Каждый раз, когда кто-то из жрецов проходил близко, Ахатта старалась не смотреть на распахивающийся вырез. А женщины тойров толпились, оспаривая друг у друга честь быть отмеченной прикосновением холеной руки жреца к ямочке на горле и к правой груди.
Жрец-Пастух, войдя, кивнул Исме на его приветственный жест и посмотрел на Ахатту, ожидая, когда она подойдет, подставляя горло и грудь. Но Ахатта, поклонившись, схватила котелок и, присев у дальней стены, стала драить его блестящие бока, набирая в горсть толченую слюду. Тогда жрец сел на скамью и, уже не обращая внимания на Ахатту, окинул трещину ленивым взглядом. Похлопал себя по бедру, оглаживая рассеянно.
— Я замазывал ее глиной, мой жрец мой Пастух. Но глина не держится в камне. Позволь мне нарубить в лесу веток и поставить перед стеной, моя жена заплетет их лыком и…
— Твой разум — полразума, гость Исмаэл. Ты понял, что надо просить разрешения изменить мать-гору, но не понял, что мать-гору менять нельзя. Мы, — жрец оторвал руку от толстого бедра и погладил грудь, серый глаз на спине татуированного паука, — мы проведем обряд, и мать-гора сама скажет нам, что нужно сделать. А пока обряда нет, все должно оставаться так, как хочет мать-гора.
Он благосклонно принял из рук подошедшей Ахатты кубок с горячим хмельным питьем и, грея о бронзу руки, уставился на нее, прихлебывая. Выпив, вернул кубок хозяйке. Встал, подхватывая жезл.
— Мать-гора ничего не делает просто так. Молись богам, Исма, которые помогают тебе, чтобы знак матери-горы не был в наказание. Ты сам знаешь, за что…
Ахатта чуяла его дыхание, отдававшее запахом мертвых цветов с подгнившими стеблями. Стоя напротив, жрец ждал. Она знала, что должна, некрасиво присев, развести руки, подставляя горло для милостивого касания. И потом — грудь. Но не могла. Исма молчал.
И тогда жрец, ухмыльнувшись, пошел к выходу, сдвинув Ахатту с места, будто она — вещь.
Той ночью, лежа на груди Исмы, Ахатта шептала:
— Хочешь, побей меня, муж мой Исма, мой степной волк, мой сильный. Но я не смогла. Хочешь, я утром сама пойду к жрецам и попрошу их…
— Нет! — Исма охватил ладонями щеки жены, приподнял ее голову, — ты никогда не пойдешь к ним, поняла? Ты моя жена, моя Ахатта и подчиняешься мне. Так было и так будет. Только мое слово — закон для тебя.
— Да, — она закивала, плача от облегчения. И муж, засмеявшись, притянул ее к себе, слизывая слезы с высоких скул.
— Вот мой воин, мой храбрый охотник, плачет, как маленький степной заяц без матери. У-у-у, Ахи, у-у-у…
— Перестань. Не смейся надо мной!
— У-у-у…
— Я тебя укушу!
— Укуси. А я тебя съем.
— А я хочу ушек. Помнишь, Исма, мы ели ушки, обдирали с них лохматую шкурку?
— А Пень нашел целую поляну и объелся так, что полдня просидел в кустах…
Лежа в темноте Ахатта перебирала каждое слово из разговора, закрыв глаза, чтоб не видеть мутного, плавающего на черной стене пятна. И улыбалась, вспоминая Пня со спущенными штанами в кустах, смеющуюся Хаидэ с пучком зеленых, кисло пахнущих ушек. Исму, своего Исму, стоящего поодаль, и его взгляд, только на нее, с улыбкой.
Надо еще поспать, пока не пришел свет. Ахатта прижалась к мужу и вздохнула, когда он положил горячую руку ей на грудь. Засыпая, наказала себе — доткать ковер. Пусть, сотканный во сне, появится и будет висеть на стене, поверх крикливого и яркого ковра местных женщин. Так будет надежнее.
В сердце матери-горы, в маленькой круглой комнатке, укрытой от стылых камней кроваво-красными коврами, висевшими сплошь и лежащими на полу, сидели жрецы-повелители, шестеро — на резных табуретах, обитых шерстяной тканью. За спиной каждого в центре ковра маячил знак — черный паук с растопыренными лапами, с серым переливающимся пятном на спине. Жрец-Пастух, главный, пасущий племя, поднял руки пухлыми ладонями перед собой.
— Она помешала, найдя своего мужа, но теперь она часть общего узора.
— Часть узора, — повторили пятеро, так же поднимая белые ладони.
— Стать ее пришлась по нраву матери-горе.
— Пришлась по нраву… — красные рты над белыми ладонями изогнулись в ухмылках.
— Да, — оглядывая подручных, жрец-Пастух кивнул и тоже улыбнулся:
— Кто может устоять против столь сладко выточенного демонами тела? И боги не устоят…
— Не устоят…
— Никакие боги не устоят.
— Никакие.
— Хорошо, — он опустил ладони на колени, бугрившиеся в разрезах платья. Жрецы молча повторили его жест.
— Мы проверим ее. На сладость. А после она уйдет сражаться. Вслед за своим жеребцом.
— Проверим, проверим… — жрецы, переглядываясь, потирали колени.
— Мать-гора почти закончила труд. Скоро их жизни соединятся с ней. Ненадолго.
— Ненадолго? — в шепоте жрецов прозвучала вопросительная досада. И ответ прогремел, так, что пятеро окаменели, опустив головы и сжимая руками колени.
— Главное нам — сражение! И если ее дорога — сражаться, то нет нужды пить сладкий хмель, пока не свалитесь! Не забывайте, зачем мы тут!
Пастух встал и, повернувшись, откинул ковер, открывая выкрошенную в стене арку. Оттуда, из серого полумрака пахнуло сладким запахом увядших цветов и забродивших ягод. Жрец ступил в серый туман. Когда его шаги стихли, встал следующий, шагнул в арку.
Последний, уходя, опустил ковер, и комната осталась ждать, похожая на душную внутренность красного сердца, пропитанного сладким запахом гнили.
27
«Он — мое племя»…
Ночи Ахатты становились все длиннее, потому что сон уходил, уворачивался, будто дразня ее тем, что ковер стоит недотканным под ярким степным небом. Без сна лежала она ночь за ночью, проваливаясь иногда в пустоту, снова выскакивая из нее в черную пещеру, в которой маячило на стене бледное пятно, ожидая, когда женщина приподнимется на локтях — посмотреть. Если ей удавалось справиться, она не смотрела, закрывала глаза, зажмуривая упрямые веки, которые сами собой раскрывались снова, чтоб убедиться — ночь здесь, не кончается. И сон не идет. Сражаясь с собственной черной пустотой, она снова закрывала глаза, а когда открывала в очередной раз, видела на потолке слабые отблески — пришел день. За границами проеденной пещерами горы солнце сверкает водой, жарит лучами сосновые иглы, накаляет до сизого блеска каменные лбы на верхушках скал. А тут, внутри — рассеянный свет, плывущий по блестящим от слюды камням, тонет в длинной шерсти старых ковров, оберегающих от холода стен.
Сердясь на то, что ночь мучила ее, и, радуясь, что день наступил, Ахатта вскакивала и босиком бежала к очагу, раздуть багровые угли, присыпанные пеплом. Тут не было нужды вставать раньше птиц. Исма, если уходил до рассвета, не будил жену, ел теплую с вечера кашу, в укутанном козьей шкурой котелке, запивал остывшим чаем. Или не ел вовсе, если шел на лесную охоту.