— Иди, Ахи.
— А ты?
— И я.
В душном сердце матери-горы, выстланном коврами, ткаными в незапамятные времена умелицами племени арахны, живущими без мужчин и зачинающими новых женщин от своей слюны, шестеро жрецов сидели лицами друг к другу, положив на голые колени белые мягкие ладони. Под закрытыми веками двигались зрачки, будто следя за кем-то.
— Судьба завязала первый узел нового узора, — жрец-пастух открыл глаза и поднял перед собой ладони.
— Первый узел… — жрецы, открывая глаза, поднимали ладони навстречу.
— Пришлый связал себя с тойрами неправедно пролитой кровью.
— Связал… кровью.
— Женщина пленена целиком. И готова.
— Целиком… готова.
Шесть пар серых глаз с черными точками зрачков скрестили взгляды в центре душного воздуха. Смотрели, не видя. А где-то там, в лабиринтах горы, полных легкого дыма, текущего красивыми завитками, обвивающими пальцы и шеи, шли двое — обнаженная женщина, стройная, с ожерельем из старых монет на тяжелой высокой груди, с черными, неровно отсеченными ножом волосами, укрывающими спину. И мужчина, в кожаных вытертых штанах, заправленных в узкие сапоги с вышитыми голенищами. Туман серыми каплями оседал на его широких скулах и черных бровях. Шел след в след и, когда женщина оборачивалась с легкой, полной любви улыбкой, улыбался в ответ.
— Двое соединили жизни с горой, — провозгласил, наконец, жрец-пастух. И опустил руки на колени.
— Соединили, — жрецы, потирая колени, задвигались, улыбаясь друг другу.
28
Матерь-гора помнила все времена, через которые шла, как идет охотник через густой лес, вольную степь, душное болото… Времена ложились за горбатой спиной длинным, уходящим в бесконечность ковром, каждый узор в котором был выткан ею.
И край времени остался за краем ее ковра, на котором написаны клейкой, застывающей на ветру нитью, начала истории жизни.
…Не было ничего, кроме солнца, бросающего вкруг себя нити-лучи. Ничего, кроме луны, плетущей из облаков невесомые покрывала света. Бесконечны были узоры, сплетаемые из облачных прядей и лучей, полосами длились они, укладывались мелкой рябью, расходились в стороны, а то устремлялись вверх, цепляясь за звезды и пропадая в мировой темноте. Время шло, а светила плели и плели свой свет, расшивая им темноту. Но вот однажды, замерло солнце-паук, и лапы-лучи опустились, отягощенные солнечной пряжей. Потому что узор, который ткался золотыми лучами, был повторен. Впервые с начала времен.
Огляделось солнце-паук и закричало от боли, не понимая ее. Не было ему другой судьбы, как плести узор жизни и времени, но если он стал повторяться, то — что впереди? Кричало солнце, висели нити, качаясь и путаясь, сплетались в тяжелые клубки и падали вниз, отрываясь от солнечных лап. Так громко кричало солнце, что проснулась луна, не в свой черед, и, сгребая тонкими лапами-лучами пролетающие нити, хотела спасти их, но не смогла. Тяжкие нити рвали лунные лапы. И луна закричала вместе с дневной паучихой. От этого крика, наполовину желтого, наполовину белого, по нестерпимому желанию, родившемуся от нестерпимой боли, — стала внизу земля. Ударились о землю комки, узлы и обрывки, сотрясая ее, ведь то, что казалось легчайшим в пустоте, падая, имело огромный вес, должный размерам родивших. Вздыбилась земля, пошла горами и складками, прорвалась во многих местах, брызгая гневным огнем, потому что земля тоже испытала боль. Ползли по дырам желтые и белые нити, проникая в черные трещины на серой земле, плавясь в красном пламени ее изнанки.
И, меж двух криков, остановилось солнце-паук, опуская пламенное лицо, и увидело — там, внизу, ткутся новые узоры! Зубцами стоят земные горы, петлями вьются новорожденные реки, кругами блестят озера и моря. И боль солнца стихала, потому что, упав, клейкие нити потеряли свой вес, отдавая его земле. Открыло тогда солнце огненный рот, извергая новые нити и направляя их вниз. Устав, ушло в сон, а на небо вышла белая луна, вплетая свои нити в узоры земли.
Так началось новое время. Но и эти узоры подошли к концу, когда на земле не осталось места для новых гор и новых морей. Много времени заняло это, но и это время ушло в прошлое. Хмурясь, смотрели вниз божественные пауки-созидатели, роняя клейкую слюну, которой некуда было плестись. И, когда ветер не справился с тем, чтоб высушивать нити, они, слипаясь, вдруг ожили сами. Первая трава прыснула из коричневой глины — зелеными стрелами к синему небу. И глядя на новый цвет, рассмеялось солнце, начиная новое время. Зелень трав и деревьев мешалась с яркими красками цветов. И было внизу так звонко и прекрасно, что от красоты зародились птицы — петь.
Казалось луне и солнцу, так будет вечно. Хотя мы-то знаем, их вечность не раз грозила закончиться. Пришел и новый конец. Посмотрело солнце на огромные покрывала, затканные цветами и травами, и стало понятно ему, сколько ни сотворяй новых узоров, лишь цветными узорами останутся они. Взошла на пламенный лик тоска, делая его жар нестерпимым, и обижаясь на мир, отвернулось солнце, уходя вместе с днем и уступая место ночной сестре-пряхе. И та, взошла над землей, как всходила каждую ночь, но в эту, жалея сестру, принялась думать. И колдовать.
Стала над землей Ночь первого колдовства. Многое сделано небесными пряхами за долгие времена — было луне из чего создавать новое. Поднимая из вод ленивых рыб, ловя лапой спящую птицу, хватая в петлю лесного зверя, сплетала луна кричащих животных, сминала в комок, подбирая лапы и крылья, трепала, как треплют свежую шерсть, чтоб стала она мягкой и послушной. И, утомясь к утру, оставила луна солнцу куклу из коры, шерсти, кожи и крови зверей. Была у куклы голова, чтоб на ней открылись глаза — смотреть. Был на ней рот — кормить себя пищей, петь песни и разговаривать. Было тулово, чтоб крепились к нему руки с ловкими ладонями-пауками, и ноги, чтоб идти в новые места, за новыми узорами. Не было лишь огня в пустой груди. Но то дело солнца, знала луна и ушла, не заботясь.
Проснувшись, увидело солнце новую игрушку. Протянуло к ней лапы-лучи, смеясь, и вскрыв грудь из кожи и кости, вложило в нее живое сердце, щелкнуло по нему, чтоб застучало. И нарекло куклу Арахной Плетущей узор.
Открыла кукла живые глаза, подняла перед собой живые руки, разглядывая их. И немедленно принялась за дело: побежала в леса, срывая с деревьев зеленые ветки, скатилась по глине к реке, вытаскивая из воды скользкие водоросли. Пела и плела, плела и пела. Оставив на закате работу, собирала ягоды и грибы, ела и спала, чтоб утром снова плести свои человеческие ковры.
Бросая дочери Арахне золотые и серебряные нити, радовались небесные паучихи. Но вскоре, по их небесным меркам, всего через малое время, заметило солнце, лицо Арахны стало похожим на старую кору, а руки движутся медленно и путают золотые нити. Укоряя дочь в лени, сердилось солнце, дергало нити, и наступала на земле то засуха, то дикие холода. Но все тише пела Арахна, медленно брела по кромке болота, оступаясь в него корявой ногой, и узоры из-под дрожащих рук выходили скудные и некрасивые.
— Наша дочь из живого, того, что живет свой срок и умирает, — сказала луна, плача в ночь серебряными слезами, — и она умрет. В свой земной срок.
И опять разгневалось жаркое солнце. Но гнев не мог изменить того, что время идет в одну сторону, и чем дольше ярилось солнце, тем короче становился земной срок Арахны Плетущей узор. Пришлось луне устроить Ночь второго колдовства. Солнце спало и не видело, что делалось в бледном свете сестры. Но к утру рядом с Арахной пищала крошечная девочка, размахивая маленькими руками. Прикрыло солнце горячий глаз облаком, чтоб не опалить младенца, и смотрело в щелку, как Арахна, широко раскрыв рот, обмакивает пальцы в слюне, мажет себе низ живота, и через малое для солнца время, из распухшего живота выходит орущий младенец. И еще один.