— У нас ткут из овечьей шерсти.
— А мало ее. Только когда парни овец приведут, тогда есть. А ковры ткать — надо. А то и жизнь остановится.
— Ты вправду умелица, Тека, — Ахатта крутила коврик, рассматривая текучие узоры.
— Я дочерь дочери дочери дочери и так триста раз матери ткачихи Арахны. Мне нет другого пути.
— Той самой Арахны? Что родили Солнце и Луна — небесные пряхи?
— Откуда знаешь? — Тека встала напротив, смотрела требовательно, прижимая к животу сумку с торчащими цветными хвостами.
— Исма… мне рассказал Исма.
На широком лице с темными небольшими глазами под насупленными бровями расплылось страдание, покривило толстые губы. Внезапно Тека закричала вполголоса, остервенело пихая в сумку пряжу.
— Откуда ж я знала, что хлопот с тобой, эх, эх! Думала, вот высокая дева, будет тебе, Тека, подруга, твоя подруга, а не та, что под бок Косу полезет. И что теперь? Что?
— Не знаю. Ты чего, Тека?
— Молчи. Сильно много знаешь. Все тут вывернешь, как старый мешок. Пойдем.
Повесив на плечо сумку, схватила Ахатту за руку и потащила за собой под деревья, ворча и причитая.
Теперь ковер Маленькая звезда висел в изголовье постели, текли по нему сложные узоры, то прячась в прыгающем свете, то сверкая ярко, как солнце. К арке даже и примерять его не стала Ахатта, знала — не для того он. А для чего — боялась еще и подумать. Решила — потом, пусть еще время пройдет.
А когда канул в стылую воду еще десяток серых дней, Ахатта лежала щекой на вытоптанном ворсе старого ковра, дула изо всех сил в ленивый огонь. Прижимая руку к животу, думала, кажется, времени прошло достаточно. Или нет? Решила ждать еще. Пусть придет настоящая зима, и муж будет чаще дома, сидеть с ней у очага, смотреть, как она шьет или вяжет.
В тот день, когда Исма, поев и выпив отвара трав, ушел, надевая приготовленную Ахаттой шапку, она вышла, таща кучу тряпья, которое надо перетряхнуть на северном ледяном ветру, и сложить до тепла. На песке, кутаясь в шубку из старой овчины, стояла и слушала ветер, подставляя ему озябшее ухо. Пусть бы унес их с Исмой северный ветер, послал бы за ними небесного аргамака с выгнутой шеей и тонкими злыми ногами, что крушат первый лед на озерах и срывают даже иглы с веток. И покачала головой, накидывая на волосы платок. Если унесет, как же тогда — сердце горы? Нет. Пусть скачет небесный конь посреди тяжких туч, а они пока останутся тут.
К ночи сердце ее снова, как в каждый вечер, стало биться сильно и мерно, в ожидании странного перехода, когда она идет, оглядываясь на улыбку мужа, а тот кивает, подбадривая, иди, жена, иди вперед, в самое сердце горы.
В сердце горы большая пещера с дырой наверху, в которую смотрят звезды. Там, в небе — ночь, упала на горы и лес, посеребрила море светом бледной луны. А тут, в просторном теплом зале разбежались множество узких тропинок между купами темной зелени, кидающей вверх и в стороны широкие листья. Упругие стебли держат на себе множество крупных цветов, шестигранными колокольцами, с натянутыми меж гранями белыми перепонками. А на уголках цветка вытягивается мякоть гнутыми змейками, завернутыми колечками. Очень красиво. Из припорошенного желтой пыльцой нутра поднимается сладкий запах, тугой и сильный, и кажется, это он плывет слоистым светлым туманом между кустов, поднимаясь к самому лицу. В этом странном саду царит светлый полумрак, будто сами цветы светят ровным бледным светом с желтым оттенком. И можно, устав, прилечь где угодно, на ровную шерстку травы, отводя голой рукой стебли с цветами. Только бережно, чтобы не потревожить больших толстых пчел, медленно ползающих по лепесткам. Или летающих низко, с лапами, отягощенными жирным взятком.
В любом месте, на каждой маленькой поляне, Исма, накрыв ее своим телом, берет, целуя рассыпанные по траве черные волосы. И от мягкого тумана кружится голова, сладко, так сладко. Как никогда раньше не было ей, даже в маленькой палатке из шкур, где были они одни, оставленные Зубами Дракона, соединяясь вдвоем для будущей жизни.
Лежа под тяжелым мужским телом, приподнимаясь навстречу, Ахатта из-за сильного плеча мужа глядит на слои тумана, открывает рот, чтоб вдохнуть его побольше, и размытые, плывущие мысли говорят ей — кто-то еще смотрит на них. Может быть, это пчелы пронося мимо свою еду, оглядываются? Или белые цветы, вскормленные жирной землей и сладким туманом? Или…
Этой ночью Ахатта дошла до самой середины пещеры, туда, где небо смотрело в дыру точками острых звезд. Легла навзничь, поджидая мужа. Смежила веки и рассмеялась тихонько, увидев через решетку ресниц много мужских фигур, и все они — муж ее Исма. Так правильно, думала плывущая голова, так верно, ведь в ней одной столько сладости, что и должен он подходить и брать ее снова и снова, расслаиваясь на множество Исмаэлов. Как сама она в том сне, в котором шесть одинаковых Ахатт ткали пестрый ковер посреди степи.
Мужчина склонился над ней, и она, поднимаясь, раскрыла бедра, приглашая, провела руками по высокой груди. А в желудке вдруг клюнуло, затрещало болью. И стихло, выбив из глаз внезапную слезу, от которой в голове туман свернулся комками и пал, открывая пустой ясный воздух.
— Это… это не… Исма…
Подведенные черным глаза смотрели на нее, близко-близко. И жадно, так смотрит Тека, требуя ответа на свои вопросы. Но в маленьких глазках Теки стоит горячее, женское и земное. А эти холодны…
— Исма? — она почти не слышала своего голоса и вдруг замерзла, по рукам побежали мурашки, кинулись на плечи, затопали лапками по животу. И она, опускаясь, прикрыла ладонями ледяной живот, глотая сонный туман, тянувший вниз тяжелые веки, свернулась в клубок, притискивая к груди колени. Шепнула еле слышно:
— Исма…
Трава колола кожу, под боком кусался острый камешек. Гудели толстые пчелы, и проплыла в голове недуманная раньше мысль о том, как страшен, должно быть, укус такой…
— Я здесь, Ахи…
Веки не поднимались, и она повела носом, принюхиваясь, как зверь, поворачивая навстречу голосу слепое лицо, полное надежды. Кто, кроме Исмы держит ее тут, в этом мире? Только он. Но в сладком запахе тумана не было запаха ее мужчины, который всегда был частью ее любви. Пот, дерево рукояти лука, железо наконечников стрел, выделанные ее рукой шкуры одежд, приготовленная ею рыба, кожа его и его волосы, и тот запах, который всегда приходит, если Исма хочет ее…
— Нет, — она вяло оттолкнула ползающую по груди руку. Чужую, не пахнущую мужем. Из-под тяжелых век, не желающих подниматься, потекли слезы. Да она и не хотела открывать глаз, чтоб не увидеть снова перед самым лицом того жадного и холодного чужого взгляда. Где ее муж, нареченный судьбой? Почему?..
— Нет… — шепот становился все тише, ломался, как ломаются в пальцах сухие веточки, мертвые. А внутри, в самом животе, куда сегодня вечером, с трудом проглоченный, упал странно пахнущий, с дурным вкусом, кусочек смолы из текиной коробки, росло что-то упрямое, тугое, наполняло, лезло в колени и локти, заставляя их стискиваться, защищая тело, прежде такое мягкое, раскрывающееся цветком. И чужие руки, а охмелевшая от тумана голова пусто говорила ей — да, чужие, ползали по напряженному телу, как ползают легкие отвратительные насекомые, пытаясь раздвинуть колени, оторвать от груди локти, от лица сжатые кулаки, но отлипали, сваливаясь, не имея силы. Потому что она не пускала их, как пускала ночь за ночью в себя Исму.
Лежа в центре круглой поляны, над которой ночная темнота перемешивалась с ровным светом, а стылый морозец с мягким теплом, идущим из-под корней, Ахатта неумолимо засыпала, не имея сил справиться с текущим по траве туманом. И, сквозь заплетающий голову сон, с облегчением услышала удаляющиеся тяжелые шаги, в которых звучали недовольство и придавленная ярость.
Пятеро жрецов, опустив руки вдоль ниспадающих складок одежд, стояли у стены, глядя, как по тропе, расталкивая склоненные стебли пещерного дурмана, идет к ним жрец-Ткач, сдвинув намазанные брови и кривя яркий рот. Колени подбивали подол короткого праздничного хитона, вышитого золотом и камнями, полы распахивались, показывая обнаженное тело. Ткач подошел к Пастуху, стоявшему в середине маленькой шеренги, и прерывающимся от ярости голосом сказал: