У прилавка, расставив товар, Карса подхватила на локоть свою корзинку, и, беря за рукав Убога, сказала:
— Торгуй. Мы пойдем, мяса куплю, да насчет крыши поговорю с гончаром, а черепицу Убог отнесет.
— Опять я одна? Пусть он со мной торгует.
Карса смерила дочь немилостивым взглядом.
— Еще чего. Сама справишься. Глазки состроишь — больше купят.
Большая фигура матери в ярких юбках и широкая сильная спина Убога в складках отцовской рубахи исчезли в толпе. А Зелия приманчиво улыбнулась случайному покупателю, быстро оценивая висящий у пояса толстый кожаный кошелек и, плавным речитативом, водя над корзинами рукой в браслетах, начала торг.
Город Стенгелис жил, шумя по утрам, ложась поспать в жаркий полуденный зной и просыпаясь, когда солнце присаживалось на край неба за большой пустыней, раскидывая красные юбки по сотням прибитых копытами и колесами дорог. Шумел, пугая ночных бабочек и летучих мышей, звякал посудой к ужину, разливался пьяными песнями и женским смехом. И когда ночь из синей становилась черной, под заунывные крики монахов в древних каменных церквях, снова засыпал, чтоб поутру начать размеренную торговую жизнь.
Убог все дни проводил на крыше, отдирая почерневшую дранку, приколачивая янтарные балясины и, после укладывая поверх них яркую оранжевую черепицу — Карса залезла в свой тайничок и отсчитала из накопленных денег, чтоб хватило черепицы на всю крышу, да еще осталось покрыть навес над плоской кровлей с беседкой. В старой юбке и вытертой мужской рубахе она ползала вместе с Убогом по крыше, помогала, держа за концы деревяшки и любуясь рядами оранжевой чешуи, говорила:
— Давно хотела. И денежку собрала. Да чужого нанимать — себе дороже. Все в доме рассмотрит, не спрячешь, а потом бойся, ночами не спи — вдруг придет. Да уворует. Зелия опять же, за ней глаз нужен. Поработает такой, а мне потом внука нянчить. Куда внуки, я и сама не стара, — добавляла и улыбалась, поблескивая губами в яркой, купленной для себя краске.
— Меня-то не боишься, — смеясь, спрашивал Убог, откладывая молоток и принимая от Карсы кувшин с ледяным кисляком. Пил, пачкая бороду белым. Та звонко, как девочка, смеялась.
— Не боюсь. Ты хороший. И тебе цитра твоя милей любых денег. Ведь так?
— Так, добрая. Так.
— А хочешь, я тебе новую куплю?
Убог ставил на разобранную крышу кувшин и, вытирая бороду, качал головой:
— Нет. К этой привык, она сама меня нашла.
— Да уж. Она нашла, а сапоги, что сменял, тебя потеряли.
— Что сапоги. И без них хорошо, — сидя на крыше, Убог вытягивал ноги и шевелил пальцами.
— Я тебе куплю, — решила Карса, — мягкие, сафьянные, как вот стражники городские носят.
— Ты мне и так уже рубаху справила и кафтан. Штаны новые. Не надо сапог.
— Куплю! Ты ж работаешь. А если думаешь, не заработал, то вечером, на кровле… ты мне сыграешь, Убог? На цитре своей?
— Сыграю, — соглашался певец, щурясь на солнце. И поднимался, потягиваясь, — еще пару рядов кину и пусть прилеживается.
В большой комнате Зелия, ведя по ладоням тонкие линии коричневой хны, слушала доносящиеся из дыр в разоренной крыше разговоры, смех матери, и, поднимая нарисованные брови, думала напряженно. Вспоминала, как по вечерам Карса льет из черпака воду на широкую потную спину Убога. Бродяга поводит плечами, фыркает и трясет головой, а с русых волос летят в стороны сверкающие в свете фонаря капли. Нищий, нищий, зло повторяла себе, разглядывая в зеркальце длинный миндаль черного глаза. И такой, такой сильный, красивый, светлый, как барашек-перволетник. А без копейки в сапоге. Да и сапога нету, мать дура собралась покупать. Эдак все ему отдаст. А он за это…
Зло растерла по руке коричневую жижу и встала, выполаскивая в миске ладони с испорченным узором.
Ужинали теперь втроем. На плоской крыше рядом с навесом маленького второго этажа Карса расстилала жесткую скатерть и ставила на нее миски с тушеными овощами, подносик с жареным мясом, плошки с вареньем и кувшин с простоквашей, а то и с молодым некрепким вином. Когда в первый раз, грузно суетясь, приготовила стол, Зелия, принаряженная к уличным танцам, взобралась наверх и, оглядывая посуду, вдруг решила:
— Дома буду. С вами.
И никуда не пошла, не обращая внимания на тяжелый материн взгляд, села во главе расстеленной скатерти, распуская вокруг сильных колен цветные, поблескивающие в свете звезд юбки. Карса на правах хозяйки присела рядом с Убогом, подкладывая ему в миску мяса и фасоли. И когда попил, махнула рукой на то, что дочь сидит рядом черным изваянием, изредка кидая в рот кусочки, и посветлев лицом, попросила:
— Сыграй, Убог. Спой своих песен.
— Спою, — согласился тот, прилаживая на коленях цитру. Прикрывая глаза, тронул струну, занывшую в плотном стоячем воздухе, который изредка шевелил налетающий от далекой реки ветерок. И запел, заговорил речитативом странные куплеты о пчелах, истекающих отравленным медом, вплетая в песню слова на незнакомом языке.
С тех пор Зелия не уходила по вечерам, и ее черный силуэт неподвижно рисовался на фоне беленой стены. Когда Убог пел, Карса переползала по крыше поближе к дочери, чтоб лучше видеть певца. Сидели молча, тонкая изогнутая, с высокой шеей, на которой блестели ожерелья (на крышу к ужину Зелия надевала лучшие свои наряды) и большая, грузная, с наверченным на черные жесткие волосы тюрбаном.
Под ними и вокруг них дышал, засыпая, плоский и большой город Стенгелис, куда в незапамятные времена пришли, толкая перед собой тележку со скарбом, родители Карсы, да так и остались, живя у базара, продавая торговцам искусно плетеные корзины. А сверху, дырявя черное полотно ночного неба, смотрели на них яркие звезды.
Спев, Убог вставал, прижимая руку к груди, кланялся, благодаря за еду. И уходил в свою каморку под крышей. А мать и дочь, посидев, молча убирали посуду и расходились по комнаткам. О госте, после тех самых первых слов о краске, не говорили ни разу. Лишь иногда Карса ловила на себе изучающий дочкин взгляд. И отворачивалась.
Старая Карса стала петь по утрам, сидя во внутреннем дворике на лавке, держа на расставленных коленях остов корзины с торчащими прутьями.
— Пчелы в тебе, женщина моя… — тихонько выводила хрипловатым грубым голосом, и Зелия, застилая низкое ложе цветным покрывалом, усмехалась, показывая мелкие и ровные зубы.
Когда крыша расцвела красным полем новенькой черепицы, и оставалось лишь покрыть небольшой навес над каморкой второго этажа, Карса сказала, принеся кувшин с кисляком отдыхающему в тени беседки Убогу:
— Я тебе денег приготовила, плату.
— Спасибо, добрая.
— Но ты… останься еще, Убог. Дел полно. Куплю тебе осла, будешь возить товар, станешь торговцем.
Убог вытер рукой короткую бороду, растер по ладоням белые, кисло пахнущие следы.
— Не смогу я, добрая. Какой из меня торговец. Затоскую.
Карса поставила кувшин и подошла вплотную. Почти прижимаясь к распахнутой рубахе Убога, теряя голову от мужского запаха сильного тела, зашептала бессвязно, беря его опущенную руку:
— Не отпущу я тебя. Останься. Хочешь, отдам, все отдам, деньги есть у меня, тайник. И не делай ничего. Только вот сиди и пой свои песни. Кормить буду. Ты же мне теперь, как… как… — она замолчала, увидев на лице бродяги не удивление и не презрение, а — грусть, будто все это знакомо ему, и происходит снова. Но, не понимая и не желая понимать, смотрела с мольбой, сжимая теплую руку все сильнее.
Снизу из дворика, сидя на лавке с корзиной, Зелия, прищуриваясь, следила, как большая фигура матери клонится к темной на ярком небе мужской фигуре. И когда отпущенный прут зло хлестнул по запястью, вскочила, швырнув корзину в угол. Загремела, разваливаясь, гора старых мисок, и Карса, вздрогнув, отпустила руку Убога. Простучали по лестнице, выходящей из дома, быстрые шаги Зелии. И Карса, отвернувшись, ушла с крыши, шелестя юбками.