И Саша, ради приличия предложивший ей остаться, без особой тоски вызвал такси до одной из сотен неброских ясеневских пятиэтажек.
— Ты чего так рано уходишь, мам?
Берматова, сменив красную шубу зимнего волшебника на шубку, которой долго восхищались медицинские сёстры в роддоме, теперь сидела на стульчике и искала среди толпы чужих сапог и ботинок свою обувь.
— Я, Анька, человек такой профессии, которым выходные априори не полагаются! Смена в двенадцать у меня. Поспать ещё хочу и… — она обернулась к подбежавшей дочери, выразительно пальцем у лица повела кругом. — …вот это смыть ещё надо.
Аня с улыбкой перевела дыхание от небольшого бега, от поцелуя с Витей, который мелкими щепотками пороха взорвал ей нервные окончания, и плечом прижалась к стене. Взяла с верха шкафа меховую шапку, чуть ахнув, словила падающий из неё шарф.
Мама шнуровалась, краснея и потея от жаркой одежды, и подняла взгляд на Аню. Спросила с прищуром:
— Ну, чего скажешь, милая? Хороший из меня Дед Мороз?
— Полный восторг! — поддакнула девушка, в ближайшем зеркале поправила пряди у лица. — Вам как это с Космосом в голову вообще пришло?
Мать, перейдя от левого ботинка к правому, успела махнуть рукой. В полумраке прихожей, освещаемой светильником, переделанным под канделябр, Аня искрами глаз заменила хорошее освещение, когда спросила почти риторически:
— Слышала, что Витя тебе сказал?
— Что я «ай какая тёща»? — со смешком переспросила мать, поднимаясь на ноги. Растаявший с подошвы сапог снег небольшой лужицей остался у подставки под обувь.
Аня кивнула. Тётя Катя почти натурально крякнула со смеху:
— П-хах, он это ещё до свадьбы вашей должен был понять!
— Мам!..
Тётя Катя, планировавшая кого-то из людей Белова или, того лучше, кого-то из московских таксистов пугать своим «макияжем», скосила на дочь глаза. Из рук её забрала платок, длинные концы которого засунула под плечи уже застёгнутой шубы.
— Молчу-молчу, неженка! — и застегнулась почти под горло, что, вероятно, было лишним для относительно тёплой январской ночи в десять градусов ниже нуля.
Берматова шапку у дочери из рук забрала, спросила спокойно, словно уже ответ знала:
— На рождество мне вас ждать?
— Нет, — вдруг сказала Анна, уверенность матери руша словом одним.
Та обернулась так, что вдалеке послышался грохот ядра, сносящего каменную стену, и дочь не заметила, как сложила оцелованные, искусанные Пчёлкиным губы в усмешку.
Вероятно, стоило маме позже сказать. Сейчас заведётся, старую пластинку закрутит, что праздник такой пропускать нельзя… Но уже сказано. Уже поздно.
Аня перенесла вес тела, ощущавшегося одновременно и тяжелым, и лёгким, с одной ноги на другую. Мама вскинула брови, в гриме сделавшиеся больно толстыми:
— Куда это вы лыжи навострили?
— Ну, как, мам, — в неясном даже самой себе кокетстве наклонила голову Пчёлкина, руками перед собой вдруг стала выводить абстрактные фигуры. Под взором мамы, почувствовавшимся тяжестью щелчка кандалов, захотелось хрустнуть пальцами.
— У нас с Витей, всё-таки, медовый месяц. Сразу после свадьбы уехать не могли — у Саши день рождение было. Ещё тьма работы в театре, да и Новый Год хотели с друзьями отпраздновать… И решили в январе улететь. — И молчали, — мама цокнула языком в слабом укоре. Вроде, и ругала, а вроде и поняла, что сейчас, когда у дочери в голове были планы наполеоновские, а на руках — билеты, бесполезным стало что-то ей там говорить.
Да и, в конце концов, «доча» её — уже взрослый человек, у которого красный диплом, работа интересная и кольцо на пальце есть. Почти стандартный набор для любого человека. В понимании Екатерины Андреевны.
Аня только пожала плечами, признаваясь с улыбкой:
— Просто ты не спрашивала.
— Скажи, ещё я виновата! — фыркнула беззлобно мать и, краснея от жаркой шубы, приоткрыла дверь на лестничную клетку. Потянуло небольшим сквознячком и малость сигаретным дымом; видно, кто-то с нижнего пролёта курил, не боясь ора пожарной сигнализации.
Берматова вздохнула тяжело и на дочь, сияющую начищенным пятаком, радость свою не скрывающую за пьяненькой улыбкой, посмотрела с усталостью:
— Когда уезжаете хоть?
— Билеты на четвёртое число. На час дня.
Мама вздохнула ещё раз, но теперь через нос. Взгляд ощутился тяжелее предыдущего, отчего-то пол качнув под ногами Аниными. Словно паркет смазали жирным сливочным маслом, каждый шаг Пчёлкиной превращая в импровизированную ходьбу по льду.
— А куда собрались? Или это гостайна?
— В Бенилюкс.
— Чего? — переспросила мать, нахмурившись забавно, и сразу же брови вскинула, на Аню, хихикнувшую ни то от алкоголя, ни то от маминого выражения лица, моргнула глазами, вдруг ставшими сильно круглыми:
— Это где вообще? В Африку, что ли, намылились?
Бывшая Князева глазки закатила, не удержавшись, и обняла себя за плечи, мурашками пошедшие от прохлады подъезда.
— Мам, ну, правда, какая Африка? Бенилюкс — это… союз Бельгии, Нидерландов и Люксембурга. Европа, мамуль.
— Ну, вы же у нас люди важные! Всё «Европа», запад… Чего тебя всё тянет туда? По Риге своей скучаешь, иль чего? — и снова цокнула языком, словно одно упоминание, даже вскользь, о столице Латвии ей напоминало о долгих четырёх годах разлуки с дочерью. Хотя, почему «словно»?..
— В моё время на медовый месяц в Геленджик ездили. И все на работе ещё завидовали, если получалось у начальства отгул на неделю отпросить для «медовухи»!..
— Но сейчас моё время, — отчеканила вдруг Анна.
За какие-то секунды из тона пропал обучающий — и оттого нежный — тон, сменив себя на сдержанность, пьяным не характерную. Мама моргнула убийственно медленно, на дочь смотря так, что Пчёлкина обычно бы опустила плечи и перестала голову задирать.
— И, к слову, ничего общего нет между Ригой и настоящими европейскими городами. Латвия ещё от Союза не отошла, чтоб считать себя более западной страной.
— Так им и надо, — фыркнула Екатерина Андреевна, нахлобучивая на себя пышную шапку. — Фашисты недобитые, под прикрытием.
— Мама.
Екатерина Андреевна махнула рукой в раздражении. Пчёлкину что-то ткнуло под диафграмой. Сравнить то можно было с уколом адреналина в кровь; ещё, наверно, минута разговора с таким пренебрежительным тоном могла стать равной спичке, зажженной в окружении пороховых бочек.
Но Берматова, пытаясь понять ширину ноги, на которую собралась гулять дочка, спросила:
— На сколько уезжаете хоть?
— До самого марта хотели, — сказала Анна и раньше, чем Берматова с выразительным смешком, заменяющим восклицание из серии: «Губа не дура!», вскинула брови, заявила риторическим вопросом:
— Если есть возможность и желание, то почему бы и нет?
Екатерина Андреевна поправила пушистую шапку, которая на её голове напоминала животное, свернувшееся комом. А потом «своим» жестом моргнула, важно подметила:
— И деньги.
Анна поджала губы; стало жарко, словно её за руку поймали на месте преступления и теперь фонариком в лицо светили, парализуя.
— И деньги, — на выдохе согласилась девушка, повела плечом и голову чуть вскинула.
Уж что-что, а о деньгах ни ей, ни Вите беспокоиться не стоило.
Екатерина Андреевна чуть посмотрела на Аню взглядом, который для медсестёр, находящихся в подчинении у Берматовой, считался привычным. Этакий взор начальника, ждущего бо́льших подробностей. Но Анне сказать было нечего; мама знала дату вылета, место, — этого было более чем достаточно — а говорить о вещах банальных, типа ожиданий Пчёлкиной о медовом месяце, она считала откровенно лишним.
Тогда мать сдалась. Махнула рукой на Аню, устав с ней за двадцать три года жизни бороться, и кинула:
— Эх, ладно, ехайте!
У Пчёлкиной от грубой речевой ошибки дёрнулся глаз.