Рассказать про это горе —
никто не поверит.
Скажут: «Врет он и признаться
в том, что врет, не хочет.
Слова тратит понапрасну
да людей морочит...»
Правда, люди, правда ваша!
Вам какое дело
до того, что мое сердце
выплакать хотело!
Своего у всех немало,
всем и так тоскливо...
Чур же, хватит! А покамест
нате-ка огниво
да табак, чтобы тоскою
сердце не томилось.
А рассказывать про горе,
чтобы после снилось, —
да ну его, братцы, к бесу!
Лучше я прикину,
что в дороге повстречало
мою Катерину.
За Днепром, дорогой в Киев,
чумаки шагают,
Пугача в лесу зеленом
громко распевают.
Им навстречу молодица —
с богомолья, что ли...
Отчего ж печально смотрит,
от какой недоли?
С пустой торбой за плечами
да в свитке дырявой;
в левой руке палка. Тихо
спит малыш на правой.
С чумаками поравнялась,
малыша прикрыла.
«Укажите, где дорога
на Москву?» — спросила.
«На Москву? Вот эта будет.
А идешь далеко?»
«До Москвы я... Христа ради,
дайте одинокой!»
Попросила, застыдилась:
Ой, как брать ей тяжко!
И не надо б... да ребенок
голоден, бедняжка!
Обливаяся слезами,
пошла, заспешила.
В Броварах медовый пряник
Ивасю купила...
Шла Катруся. У прохожих
путь разузнавала.
Приходилось — под забором
с сыном ночевала...
Вот на что Катрусе — девчата, смотрите,
глаза пригодились,— слезы проливать!
Кайтесь-зарекайтесь, учитесь, живите,
чтоб не довелось москаля искать,
чтобы не блуждать вам, как она блуждает.
Не спрашивать после — за что осуждают,
за что не пускают в хату ночевать.
Что же спрашивать напрасно,
люди разве знают;
когда сам Господь карает,
и они карают...
Люди гнутся, словно лозы,
куда ветер веет.
Сиротине солнце светит
(светит, да не греет),
но и солнце б люди скрыли,
если б сил хватило, —
чтоб сироте не светило
да слез не сушило.
А за что, отец небесный,
такая награда?
В чем бедняга провинилась?
Чего людям надо?
Чтобы плакала, томилась...
Не плачь, Катерина!
Горьких слез не лей при людях,
терпи, сиротина!
А чтоб личико не блекло
с черными бровями,
до зари в лесу дремучем
умойся слезами!
Умоешься — не увидят
и не насмеются;
и вздохнет свободней сердце,
пока слезы: льются.
Вот какое горе может повстречаться;
поиграл и бросил Катрусю москаль.
Недоля не видит, к кому приласкаться,
а люди хоть видят, да людям не жаль:
«Пускай, мол, от горя погибнет дивчина,
коли не умела себя уважать».
Глядите ж, девчата, чтоб в злую годину
и вам москаля не пришлось бы искать!
Где же Катря бродит?
Под забором ночевала,
до зари вставала.
До Москвы дойти спешила —
вдруг зима настала.
Свищет вьюга-завируха,
тяжко Катерине:
в рваной свитке, в лаптях старых
на морозе стынет.
Идет, смотрит Катерина —
что-то там мелькает...
Москали, наверно, едут...
сердце замирает.
Полетела им навстречу:
«Может быть, видали,
Где Иван мой чернобровый?»
«Не знаем!» — сказали.
Насмехаются над нею,
шутят, озоруют:
«Ай да баба! Ай да наши!
Хоть кого надуют!»
Поглядела Катерина:
«Ой вы, люди, люди!...
Успокойся, мой сыночек!
Что будет, то будет.
Побредем с тобою дальше,
может, и отыщем.
Я отдам тебя и лягу
в яму на кладбище».
Поднялась навстречу вьюга
с буйными ветрами.
Стала Катря среди поля,
залилась слезами.
Стихла в поле завируха,
пронеслась, промчалась.
Поплакала б Катерина,
да слез не осталось.
Поглядела на сыночка:
умытый слезою.
Дышит, смотрит, как цветочек
утренней порою.
Улыбнулась Катерина,
горько улыбнулась,
как змея, под самым сердцем
что-то повернулось.
Огляделась Катерина —
лес вдали чернеет,
а под лесом чья-то хата
прямо перед нею.