– Выливай воду! Быстро! Шляпами! – крикнул я и стал вычерпывать воду своим меховым капюшоном.
Как оказалось, восемь человек, отчаянно борющихся за свои жизни, с помощью только шляп и фуражек, могут за очень короткое время выбросить из лодки громадное количество воды, так что через пять-десять минут первая опасность потонуть миновала. Боушер, который был хорошим пловцом и не сильно пострадал от гика, забрался обратно в лодку, мы срезали стоячий такелаж, освободили шлюп от путаницы снастей и подняли на борт промокший грот, затем, привязав его угол к обрубку мачты, мы расправили парусину так, чтобы она наполнился ветром и дал лодке возможность слушаться руля. Под влиянием этого лоскутка ткани шлюп медленно развернулся поперёк волн, его перестало захлёстывать и, отжав наши шапки и одежду, мы, наконец, вздохнули свободнее.
Когда первое потрясение прошло и ко мне вернулось самообладание, я постарался как можно хладнокровнее оценить наши шансы на благополучный исход. Положение казалось почти безнадёжным. Мы плыли в лодке без весел и компаса, без кусочка еды и глотка воды, и нас уносило в море штормовым северо-восточным ветром. Было так темно, что мы не могли видеть землю ни с одной из сторон залива, не было никаких признаков «Онварда», и, по всей вероятности, нигде в Охотском море не было никакого другого судна. Ближайшая земля была в восьми или десяти милях от нас; мы дрейфовали от неё всё дальше и дальше, и в нашем незавидном состоянии не было ни малейшего шанса добраться до суши. По всей вероятности, наш шлюп не переживёт ночи при таком шторме, и даже если он останется на плаву до утра, мы окажемся далеко в море, не имея ни еды, ни питья и никакой надежды быть подобранными. Если направление ветра не менялось, то выходило, что мы миновали «Онвард» на расстояние не менее трех миль. У нас не было фонаря, которым мы могли бы привлечь внимание вахтенных, и даже если бы мы проплыли мимо корабля на расстоянии видимости, поскольку капитан не знал, что этой ночью мы направляемся к нему, то он и не подумал бы высматривать нас. Казалось, ни в одном направлении для нас не было ни малейшего проблеска надежды…
Как долго мы дрейфовали в абсолютной тьме по бурлящему, покрытому пеной морю, я не знаю. Мне показалось, что прошло много часов. В кармане у меня лежало письмо, которое я накануне написал матери и которое намеревался отправить в Сан-Франциско с барком. В нём я заверил её, что она не должна больше беспокоиться о моей безопасности, потому что проект Русско-Американского телеграфа закрыт. Я должен был высадиться на берег в Охотске и вернуться домой через Санкт-Петербург по хорошей почтовой дороге, так что я не должен был подвергаться больше никаким опасностям. Пока я сидел, дрожа от холода, в разбитом шлюпе, дрейфующем в море под завывание арктического шторма, я вспомнил о письме и представил, что подумала бы моя бедная мать, если бы смогла прочитать его и в то же время увидеть мысленным взором положение пишущего.
Насколько я помню, в течение этих долгих, тёмных часов ожидания мы почти не разговаривали. Ни у кого из нас, наверное, не было никакой надежды, да и трудно было говорить сквозь рев ветра, мы все сидели съежившись на дне лодки, ожидая конца, который был так близко. Время от времени на нас обрушивалось волна, и мы все снова пускали в дело свои шляпы; но кроме этого ничего нельзя было сделать. Мне казалось маловероятным, что полуразрушенный шлюп проживет больше трёх-четырёх часов. Шторм постепенно усиливался, нас всё чаще захлестывали колючие ледяные волны, верхушки их срывались яростными порывами ветра и неслись сплошной пеленой над поверхностью бушующего моря.
Было около девяти вечера, когда кто-то на носу взволнованно закричал: «Я вижу свет!»
– Откуда? – воскликнул я, приподнимаясь со дна лодки.