— Се-б то дуже правда, — покачивал головой Палий.
— Какое не правда! Познал я московскую душу: её и в десяти водах не вываришь...
— Так-так... Он и у нас на Вкраине, Москва вже свои порядки заводит, така вже московска натура ижаковата...
— И я сие сказывал царю.
— Що ж вин?
— Милостиво молчал и шубу с плеча своего пожаловал мне...
— А там и гайда! У Сибирiю?
— Да, сын мой.
Палий даже рассердился. Он передвинул свою курпейчатую шапку с одного уха на другое и с досадою остановился.
— Так це всё бояры?
— Бояре, кому ж больше: они и царя обманули.
— Ах, гаспидовы дити! От ироды! А царь и не знав ничого?
— Ему доложил», якобы мне «надобеть быть у государевых дел, у каких пристойно», и сослали в Тобольск.
Рассказ Крижанича произвёл на Палия тяжелее, удручающее впечатление. Опять перед ним вставало поле, усеянное костями человеческими: но кости, эти еже не оживали. «Не оживут кости сия», — звучала под, сердцем плачущая, погребальная нота... Кто поможет воскресению сухих костей? На кого надежда?
Крижанич угадал его мысль и кротко посмотрел на него глазами старческими, ясными, как у юноши, глазами.
— А всё-таки, сын мой, оживут кости сия, — с глубоким убеждением сказал он.
— Хиба Духом Святым? — грустно заметил Палий.
— Духом животным, сын мой... А кто ты? Как имя твоё? Я и не спросил тебя.
— Я Семён Палий, из Борзны... Був запорожцем, а теперь... — Он остановился.
— Хочешь оживить кости сии?
Палий молчал, вера в Москву вновь была глубоко потрясена.
— Не отвещай, я знаю, — продолжал старик, — я умею читать душу человеческую на лицах людей... Я прочитал твою душу... Ты оживишь кости сии...
— Как же, отче? Научи!
— Знаешь, сын мой, как засевают поле, поросшее волчцами?
— Знаю.
— Засей же поле сие пшеницею, и волчцы погибнут... кости оживут... Как зерно выходит пшеничным стелем и колосом, так кости сие взойдут людьми живыми... Живая пшеница за Днепром: кликни клич, и пшеница сама придёт сюда, и ты засеешь ею сие поле мёртвое, и «оживут кости сии»...
Палий видел, что эта мысль отвечает его собственной, давно лелеемой мечте. Ещё будучи в Запорожье, он много думал о судьбе западной, Заднепровской Украйны, и ему казалось, что безбожно было бы оставлять её «руиною». Эта «руина» под боком у Киева. Ксёндзы уже угнездились в Хвастове и, как пауки, начали растягивать свои цепкие нити по Волыни, Подолии и Полесью. Сухие кости казацкие уже хрустят под копытами панских коней...
А тут этот таинственный, неведомо откуда явившийся старик с апостольскою бородою я речью пророка, с этим не от мира сего выражением глаз, читающих душу чужую, как раскрытую книгу, эта мёртвая тишина степи, нарушаемая лишь иногда мерными замахами белых крыльев луня, словно разыскивающего по «руине» погибшие казацкие души, да звонкий клёкот в вышине орла, не находящего себе добычи, всё это сковывало впечатлительную душу Палия священным ужасом… Кто этот старик? Куда он идёт, чего ищет?
«Бысть человек послан от Бога... к своим прiйде, и свои его не познаша» — невольно повторяется евангельский стих.
— Сеять, сеять подобает на новой ниве — говорил как бы сам с собою старик. — А сеятели лукавы суть…
— Какие сеятели, отче?
— Лукавые... Одни — Дорошенок, гетман сегобочный, другой — Самойлович, гетман тогобочный... Оба они сеют на чужое поле, — продолжал старик про себя, не поднимая головы.
— А третий сеятель?
— Мазепа...
— Осавул енеральный?
— Он... Се диавол в образе сеятеля... Плевелы он сеет, и заглушат сии плевелы всю Украйну...
— Да ом ещё не гетман.
— Будет гетманом... Гетманскую булаву он уже носит за пазухою, у сердца лукавого.
— А Дорошенко и Самойлович?
— Дорошенок на турскую ниву сеет словенское добро, а Самойлович на московскую, на боярскую... никто не сеет на свою ниву, на народную...
Крижанич остановился. Сгорбленная спина его выпрямилась. Он положил руку на плечо Палия и глянул ему прямо в очи.
— Семён Иванович, — сказал он медленно.
Палий вздрогнул от этих слов, он точно испугался чего, и с недоумением глядел на старика.