— Що, Охриме, выспався? — спрашивает старик, завидев казака.
— Выспався, батьку.
— А снидав?
— Снидав.
— А оцiеи не цилював? — указывает Палий на бутыль с водкой.
— Зачепив трохи, батьку, — улыбаемся Охрим.
— А ну, зачепи ще. — И Палий наливает чару.
Охрим бережно, словно чашу с дарами, берёт чару в правую руку, потом передаёт её левой, широко крестится, снова берёт чару в правую руку и опрокидывает её под усы, словно в пропасть...
— На здоровьячко, — говорит Палий, — утирая «рушником» губы.
— Не хай вас Бог милуе, батьку, — отвечает Охрим, ставя чару на стол.
— Теперь побалакаемо... Що там у вас у Паволочи?
— Спасибо Богови, усе горазд.
— Козаки не скучают?
— Скучают, батьку... На долонях, кажуть, шерсть пророста...
— Оттакои! Як на долонях шерсть пророста?
— Давно, кажуть, ляхив не били, тим и пророста.
— Эч, вражи дити... А що пани моя стара?
— Пани-матка здоровеньки, кланяются.
— А московського попа бачила?
— Бачили... вони ж его й привитали и обидом частували.
— А купцы московськи, ще з ним були?
— И их пани-матка частували. Не нахваляться москали: «от кажуть, так полковниця! Вона, кажуть, и цилым полком управит, хоч на войну, так поведе»...
— О! Вона баба-козак у меня, — улыбаясь и моргая сивым усом говорит Палий.
— Та козак же-ж, батьку…
— Козак-то козак, тилько чуб не так…
И Охрим оскабляется на эту остроту старого полковника.
— Москали казали, що пани-матка у нас така, як он у их Москви була царевна Сохвiя, козырь-дивка.
— Эге! Козырь-дивка... Высоко литала тильки царь iй крыла прибуркав.
Разговор шёл о второй жене Палия, на которой он женился уже в Хваставщине, когда начал превращать, «руину» в цветущую Украину. Палииха была женщина умная, энергичная, как раз под пару неугомонному старику, этому Иисусу Навину Заднепровской Украины, который на время остановил солнце западной Малороссии, склонявшееся к закату погружавшееся в мутные воды Речи Посполитой. В отсутствие мужа, который был в беспрестанных разъездах, то воюя с поляками и татарами, то сооружая крепости, Палииха правление полком и землёю в свои умелые руки, и из этих рук ничто не вываливалось: она отдавала приказы казацким старшинам, выслушивала их доклады, держала суд и расправу, принимала посланцев со всех мест: из Киева, из Батурина, от польской шляхты. Но всей Правобережной и частью по Левобережной Украине раздавалось имя «пани-матки», «Пнлиихи», почти столь же громко, как имена Палия и Мазепы.
Историческая судьба украинской женщины и женщины московской, великорусской, представляет собою явления, далеко не похожие одно на другое. На жизнь московской женщины, особенно боярыни и боярышни а равно жён и дочерей всех «лучших», по тогдашнему выражению, «людей», татарщина наложила вековую печать тюремности и замкнутости, печаль, которую пробовали было сорвать с этой отатаренной жизни первые вольнодумки русской земли — мать царя Петра Первого и сестра его, царица Наталья Кирилловна Нарышкина, и царевна Софья, но не осилили и которую уже сорвал сам Пётр вместе с кусками живого русского мяса и с переломом рёбер и голеней русской земли. Московская женщина ничего не знала и не видала, кроме терема и церкви. Эта тюремная жизнь скрашивалась только возможностью от утра до ночи, не разгибая спины, сидеть над нехитрыми рукодельями, шить и вышивать пелены, ризы да воздухи для церквей и попов, кроить и строчить для себя кики да повойники, да душегрейки, да иногда пропеть грустную песню.
Каторгу выносила московская женщина, а не жизнь, и из домашней тюрьмы-терема ей оставался одни-два выхода: либо в монастырь, в «темну келью», на новую тюремную жизнь, либо на погост, на вечное успокоение... Государственная, общественная и даже уличная жизнь проходила мимо московской женщины не задевая её, не интересуясь ею, и только задевало её время, проводя черты и резцы по её отцветающему лицу, вплетая серебряные блестки в её косу русую, вечно прикрытую, мало-помалу задувая огонь её очей... Выходила московская женщина замуж, не зная и не видя своего суженого: это была не радость для неё, а суд, суд Божий, да суд батюшков, да матушкин, за кого «осудили» её выдать, тот и «суженый» её, и этого суженого ни конём не объедешь, ни пешей от него не убежишь. И стала — исторически, наследственно,— стала московская женщина «бабою», у которой волос долог, да ум короток... А где было ей набраться этого ума, чем отрастить и обострить его?