– Любонько! Помнишь ли ты, как мы вдвоем с тобою сидели у этого оконца двадцать лет назад, тогда я был молодец – и ты не баба; а теперь, что мы с тобою… тогда самому мне хотелось булаву взять в свои руки, а теперь, так правду сказать, хоть бы и так покойно умереть.
– Ты мне не говори, Василий, этого, целое море переплыл, а у берега хочешь утонуть! Поезжай к царю, и чтоб ты мне непременно привез булаву, а без этого и не возвращайся ко мне, оставайся себе в Москве или где хочешь.
– Ох, тяжко, крепко тяжко что-то, моя милая Любонько!
– Будет легко и радостно, как враг знает, чего не будешь думать, да скажешь безбоязненно всю правду царю, и он отдаст тебе булаву. Не забудь ты мне показать царю письма Мазепы к Мотреньке и скажи, как старый ястреб заклевал голубку нашу.
Кочубей сидел задумавшись.
Любовь Федоровна встала, погладила старика по голове, поцеловала в небольшую лысину и сказала: пора в путь, соколе мой ясный.
– Пора, пора!
– Пойду прикажу укладывать в бричку.
Любовь Федоровна ушла.
Василий Леонтиевич вспомнил, как он выезжал в Крым, встал со стула, упал на колени и начал горячо молиться перед святыми образами, пред которыми двадцать лет назад молился.
Сердце его сильно трепетало, дух смутился – Кочубей чувствовал, словно последний час его жизни близок.
– Все готово, паны полковники встали, офицер тоже и все ожидают тебя.
– Ну, прощай, Любонько.
– Прощай, Василий.
Старики крепко обнялись, горячо поцеловались, и оба крупными слезами заплакали.
– Чего плачешь, Любонько, не стыдно тебе! Ты не дитя!
– Чего ты плачешь, Василий, и ты не хлопец!
– Да я так, у меня душа болит!
– И я так, у меня сердце неспокойно!
Еще раз обнялись, еще раз поцеловались, и слезы помутили их глаза…
– Прощай!
– Прощай!
– Еще раз прощай, моя голубко!
– Прощай, прощай, мое сердце!
Вышли в другие комнаты, сели все и, по обычаю, замолчали, Василий Леонтиевич не вытерпел, прервал молчание и сказал, обратясь к жене:
– Помнишь ли, как ехал я в Крым, в этой же комнате, вот на том месте, – он указал место рукою, – прощался я с Мотренькою, маленькая она еще была, а теперь, мое сердце милое, что с нею теперь? Что делает душка моя милая… – Горячие слезы опять покатились из очей его.
Все встали, помолились на образа, еще раз Василий Леонтиевич обнялся с женою, еще раз заплакала Любовь Федоровна, перекрестила мужа, Василий Леонтиевич перекрестил жену, вышел вместе с прочими на крыльцо, сел в бричку, и четверка дюжих коней понесла его в далекий путь.
Любовь Федоровна благословила едущих и долго смотрела вслед экипажей, пока они не скрылись за синею далью.
Белая Церковь утопала в роскошных зеленых садах и живописных лесках; в одном месте плакучими ветвями сплелись белостволые березы, и между ними вырос широколиственный клен, в другом десятка два густых лип и серебристый тополь, или, согнувшись в сторону, прокрадывается черно-зеленая сосна; там четырехстолетний дуб и ясень, как два брата, растут вместе; здесь несколько раин гордятся одна перед другою стройностью и красотою; между лесками кое-где белеются хаты с высокими плетеными трубами, прикрытыми деревянными крышками. Выше всего господствует свинцовая крыша гетманского замка, а за ним очерчивается на голубом небе золотой купол и крест церкви Белоцерковской.
День был жаркий, в полдень в гетманском замке все дремало от праздности и лени; солдаты, стоявшие на часах вокруг замка, дремали, опершись на длинные копья; три компанейца, одетые в оранжевые жупаны с вылетами, беспечно склонив головы на базы колонн, спали на широком крыльце замка; в огромной зале, где Мазепа принимал царя Петра, окна были растворены и на мягких креслах, развалившись, спали карлики, в других комнатах никого не было; в спальне отдыхал сам гетман на широкой, черного дерева кровати с перламутровыми и резными из слоновой кости украшениями. Кровать эта была подарена Мазепе княгинею Дульскою. Покрытый ярко-розового цвета одеялом, бледный лицом, Мазепа лежал в постели, перед ним небольшой негр держал книгу, а другой по знаку гетмана переворачивал ее листы; в голове и у ног Мазепы стояло по два негра с длинными из павлиньих перьев опахалами и отгоняли мух, а на кровати против него в глубокой задумчивости сидела Мотренька.