Первым поднялся директор горнорудного комбината. Жилистый, долголицый, запеченный до черноты, с вывороченными, обветренными губами, в темном пиджаке, стискивавшем его короткое, налитое силой тело.
— Через четыре месяца, ровно по графику, я готов открывать разрез. Вы знаете, Николай Антонович, паводок нас почти не коснулся. Чуть дорогу помял, но мы ее подсыпали, до морозов простоит, а нет — мы всегда бетонные плиты сможем подбросить. «Пятитысячники» завезены, и идет полным ходом монтаж экскаваторов. За нами дело не станет. Лишь бы дали энергию и успели с мостом. Пусть мостовики пошевелятся. Они со своим мостом от колеи меня отрезают. Комбинат пустим в срок, а рудой начнем затовариваться. Именно здесь я вижу нестыковку: ГРЭС и мост, а за нас можно не волноваться, Николай Антонович.
Никифоров слушал директора с легким к нему отчуждением. Была в его словах вера в свое преимущество, в свою первую роль, роль комбината, вокруг которого создается город.
Никифоров давил в себе отчуждение, глядя на худое, костлявое лицо директора. Твердо знал, что увидит это лицо через несколько месяцев среди громогласных проломов разреза, оплетенного рельсами и проводами с гудящими тепловозами, с роторными «пятитысячниками», ломающими камень, выгрызающими черный пролом.
Вторым поднялся начальник строительства ГРЭС. Тучный, в толстом вязаном свитере, распиравшем пиджак, с болезненными отеками под глазами, с бобриком серо-седых волос.
— Я понимаю всю сложность момента, понимаю тревогу за ГРЭС. У нас все еще не начат монтаж агрегата. Пуск может быть сорван, если не сумеют забросить его к нам до конца навигации. Конечно, на крайний случай остается авиация, но все железо по воздуху не забросишь. Чего я боюсь? ЛЭП, первая очередь, разрушенная паводком, все еще не восстановлена. Это раз. Другое: из порта ко мне идут трубопроводы, другие блочные элементы. Я их хочу тут же монтировать, а они при перевалке разбиты. Приходится их ремонтировать, а это задержка во времени, да и сил сколько отвлекает… Что вы там, в порту, под пресс их, что ли, суете? Ненавидите вы нас там, что ли, в порту?
Никифоров, слушая сиплый, с одышкой голос начальника строительства ГРЭС, знал, что карманы его пиджака набиты нитроглицерином и валидолом, что на прошлой неделе его увезли со стройки в больницу с сердечным приступом. И должно быть, сейчас грудь его раскаляется от боли. Боль и тяжесть — это после построенных ГРЭС, возникавших в казахстанской степи и предгорьях Урала, у черты Полярного круга, боль и память об авралах и пусках, о бессонных ночах, когда в монолит уже врезан сияющий глаз агрегата, и форсунки вдувают огненный жар мазута, и в котле взбухает ревущий пар, и турбина рокочет, и инженеры трубками слушают шелест подшипников, и удар электричества в тысячи вольт, подхваченный медью подстанции, уносится к дальним заводам. И в каждой из этих ГРЭС остался малый кусочек сердца, бьется там на приборной доске крохотной красной стрелкой.
Секретарь горкома, слушая начальника строительства ГРЭС, все это чувствуя, думал: город растет, набухает, выдавливая себя из темной земли, выстраивая свои тяжелые, разномерные части. И как держать в работе ускользающее равновесие частей? Как им не дать разорваться, как свести в единое целое? Пусть каждый из тех, кто собрался, оглянется на соседа, соединится с ним своим искусством и опытом, войдет в сцепление с его скоростями и ритмами.
Поднялся начальник порта. Маленький, румяный, крепкий, в форменном кителе, белесый, с речной синевой в глазах. Говорил, запинаясь и окая, пряча покрасневшие руки.
— Вы знаете, Николай Антонович, как в паводок нас потрепало? Два причала залило. Где флот принимать? Мы и сгружали на грунт, а честно сказать, прямо валили! Лишь бы флот отпустить! Конечно, при разгрузке поломки… Я теперь мостовиков прошу: отдайте мне свой причал! Ко мне флот прибывает, поставить негде! По три в ряд к пирсу ставлю. А мостовики свой причал пустым держат! Вот он и есть тот пресс, который в порту стоит! А что кто-то кого ненавидит, это, по-моему, не тот разговор!
Никифоров про себя усмехнулся на обиду начальника порта. Поймал себя на симпатии к его оканью, к торчащим из кителя обветренным, краснопалым рукам, к синеве его маленьких глаз. Знал, что сквозь ревы порта, железное вращение кранов, лязг жестяных контейнеров, когда вслед за прошедшим льдом по открытой, в сверкающих льдинах воде идут караваны и весь берег дрожит и дымится, как плацдарм, на который брошен десант, выкатываются звонкие трубы, энергопоезда на обрезках рельсов, вываливаются бетонные плиты, мерзлые туши свиней, и ночью в свете прожекторов вспыхивают номера и названия судов, и начальник в своей золоченой кокарде срывает до сипа голос, — сквозь этот напор и кромешность в нем живет и таится боль и душа, неясная, немужская тоска о покойном отце-старике, жившем здесь испокон веку в деревянной избе на юру, в доме с седыми наличниками, с резным гусем на воротах, со старыми косами в сарае, граблями, с утлой, подгнившей ладьей. Отец его, бакенщик, уплывал на ладье к островам, захватывая керосиновый ржавый фонарь, мигал им в пустынных разливах.
Отца уже нет, а начальник порта все не хочет оставить отцовский дом, хотя в городе ему предлагают квартиру. Все латает и красит ветхую крышу, точит косы, чистит старый фонарь, конопатит, смолит деревянную ладью. Будто ждет возвращения отца.
Потом говорил руководитель мостоотряда, чернявый, златозубый грузин, с горчично-синими белками, в похрустывающей кожанке, говорил горячо, захлебываясь:
— Мост будем сдавать в феврале, Николай Антонович, мостовики слово дают. Будет трудно сдавать, но мы сдавать будем. Паводок нас ударил больно. Насыпь размыл — раз. Третий бык поволок — два. График не мы сорвали, Николай Антонович. Река график сорвала. Но я обещаю: до льда берега замкнем.
Никифоров слушал жаркие его уверения. Вспоминал весенний разлив, размывавший песчаную насыпь, срывавший с якорей земснаряды, вздымавший на синей бурлящей спине склады стройматериалов, бараки, пилораму, уволакивающий на стремнину. С начальником мостоотряда они летали на вертолете над дикой злой красотой взыгравшей реки, сносившей тонкий рисунок работ, нависали над бетонным быком с копошащимися людьми. И начальник с потрясенным, беспомощным, пожелтевшим лицом что-то бормотал по-грузински.
Секретарь горкома вдруг подумал о его далекой кавказской родине, о разноцветных осенних плодах, солнечном теплом вине и о той загадочной силе, оторвавшей этого человека от ласковых, вечнозеленых земель, кинувшей его в туманы и топи, в месиво дождей и бетона.
Он видел этих людей, сидящих перед ним, чувствовал их напряжение. Знал прекрасно их умения, характеры, нравы. Их силы и границы их сил. Он знал их в моменты успехов, наполненных энергией, верой, и в дни неудач, когда некоторые угасали, терялись, другие наливались злой, сосредоточенной силой. Он учился у них в лучшие минуты и старался прийти на помощь в минуты слабости их. Они, занятые каждый своим, соотносились с ним и между собой как части целого, и, если оно начинало вдруг нарушаться, он, Никифоров, обязан был его восстанавливать.
Он был центром приложения сил, и вся его воля и здравый смысл направлены на то, чтобы не дать возникнуть смещению.
Он выслушал всех: и начальника СМУ, сдающего новый микрорайон, и дорожный отдел, ведущий ремонт магистрали, командира авиаотряда, доложившего о состоянии вертолетных площадок. Выслушав всех, он сказал:
— На этой неделе мы собираем бюро и вынесем решение. Положение, повторяю, серьезное. Возвращайтесь к своим объектам. Я сегодня буду у каждого. На месте все становится яснее. Тогда и продолжим разговор.
Они расходились. Кабинет пустел. Их «газики» разъезжались, вливаясь в ревущий поток на бетонке.