Выбрать главу

Никифоров сидел, полный раздумий, ожидая машину из гаража, когда дверь отворилась снова, и женщина, волнуясь, торопясь, борясь со смущением, решительно одолевая его, двинулась к Никифорову, говоря на ходу:

— Простите… Я ненадолго. Обещаю только минуту… Выслушайте меня… Вы должны мне помочь. Скажите ему своей властью, пусть отпустит меня. Он не имеет права. Я же мать, у меня двое детей… Почему не пускает? Я вправе уехать, это мое личное дело! Он пользуется тем, что директор школы. Позвоните ему!

Никифоров смотрел, как дрожат ее губы, как волосы, попав в тусклый оконный свет, наполняются тонким свечением. Поражался, как все в ней знакомо и неизменно! Как дорого в ней это волнение, эта способность волос светиться…

Она продолжала:

— Мой младший ребенок болеет… Здесь тяжкий климат, соков, овощей не хватает! И вообще, после гибели мужа не хочу, не могу тут оставаться. Я много отдала этому городу… Пусть отпустит. Позвоните ему!

— Оля, ты сядь! Пожалуйста, сядь! — брал ее под локоть Никифоров.

— Вы позвоните! — твердила она, опускаясь без сил. — Ты позвони! Я никогда ни о чем тебя не просила. Но ты должен понять, как это важно, если я решилась прийти…

Он налил ей воды из графина. Волновался, не знал, что сказать. Думал, как быстро все пролетело. И она, явившаяся к нему в ранний час тусклого утра, стакан воды перед ней, огромность кабинета, где минуту назад сидели озабоченные производственники, где слышно, как ревут в порту краны, извлекая из трюмов бульдозеры. А было ведь время, когда она бежала перед ним по мелкому, весело звеневшему ручью, распугивая мальков, и кричали кедровки, вскакивая на пышные дымчатые верхушки, и они вдвоем подбирали обклеванные птицами смоляные зеленые шишки, пекли на Костре, и он их извлекал из углей розовыми, охваченными паром, слезящимися, протягивал ей на ладони орехи. И сквозь светящееся облако ее волос катилась река, плыл катерок, как легкое пернатое семечко, кружил вертолетик.

— Скажи, ты позвонишь? Ну ведь это ты можешь сделать!

— Позвоню, позвоню, конечно, — растерянно ответил Никифоров. — Ты решила уехать?

— Я же сказала, из-за младшего сына. Он все время болеет. Света мало, витаминов ему не хватает. Да и просто ты должен понять! Не могу после всего оставаться…

Николай Антонович думал: вот она сидит перед ним, тоже жертва паводка, разрушившего ее семью. Муж ее погиб весной, спасая подмываемые высоковольтные мачты. И он, Никифоров, секретарь горкома, что-то должен сделать немедленно, прийти ей на помощь. Ибо она со своей бедой была частью его забот наряду с ГРЭС, мостом или портом. Но было в ней большее — беззащитность, ее живое горе. Было в ней нечто от его собственной судьбы. И хотелось ее утешить, и о чем-то ее расспросить, и о чем-то ей рассказать. Но не было слов и свободных минут. Машина его ждала.

— Оля, — сказал Никифоров. — Я позвоню, непременно. Он, конечно, тебя отпустит. Хотя я знаю, в школе учителей не хватает… Нет, нет, позвоню непременно! Только позволь мне… Позволь мне к тебе зайти. Сегодня вечерком, после дел. Можно? Это удобно?

— Ко мне?

— Если можно?

— Ну, заходи, — сказала она.

— И тогда мы решим.

— Ты что, не хочешь звонить?

— Да нет, позвоню, обещаю. Но ты разрешишь зайти?

— Приходи, — повторила она.

И ушла. Стакан с водой, будто наполненный светом, остался стоять на столе.

ГРЭС бетонной горой вырастала из гнили и топи. В полый, темный до неба пролом дул тяжелый ветер, захлестывал дождь, залетала гарь от бульдозеров и самосвалов. Никифоров стоял на расползавшейся глине под высоченным сводом, склепанным из ржавой, некрашеной арматуры, слушая начальника стройки, всматриваясь в железное нутро станции: в перекрестья, клети, пуповины труб, водоводов. Будто рассекли огромное, наполненное стальной требухой чрево, и оно дышало, и ухало, кровоточило, выбрасывало из себя огненные ручьи. Водопады сварки рушились тягучими голубыми струями, разбивались о невидимые преграды, раздваивались, множились, продолжая опадать до земли. Вся станция колотилась и ухала стуком компрессоров, воем моторов, звяком железа. Пахло жженым металлом, бетоном, растревоженной землей, небесами.

— Нажмите на портовиков, Николай Антонович! — гудел начальник строительства. — Видите, вон ремонтники их грехи исправляют!

Он дышал тяжело, наступив резиновым сапогом на ошметки стекловаты, надвигался на Никифорова своим носатым отечным лицом, которое в полутьме казалось маской, натертой ртутью, со вспыхивающими зрачками, толстыми шевелящимися губами.

— Пока тепло, я где можно варю каркас. А элементы на высокопрочных болтах берегу до морозов. А то как ударят морозы, и сталь не будет вариться!

Они стояли в проломе, и Никифоров слушал, а сам любовался станцией, видя, как вырастает она, одеваясь белой гофрированной сталью, словно в гигантские доспехи. Но тут же, на ремонтной площадке, слесари вручную выправляли смятые при перевалке листы, готовя их в дело.

Никифоров слушал жалобы и тревоги начальника. Если к сроку мост не поспеет, то запасов угля, завезенных по реке на баржах, на зиму едва ли хватит. Станция задохнется без топлива. Строители увязли в тайге.

Махина котельного зала, глухая и черная, вся в копоти, в ржавой коросте, будто выдралась из земли, в корнях, в перегное, вдавилась в небо. В ней не было видно людей, но вся она шевелилась, жила, продолжая движение вверх. Приглядись попристальнее — и в черном сплетении балок заметишь крохотного, с застекленным лицом, в пластмассовой каске сварщика, похожего на аквалангиста. Он словно плыл, разгребая синие брызги и вороха.

— Бог даст, эту кончим, от нее другие начнут почковаться. Это матка, а детки пойдут хоть до самой Чукотки, — сказал начальник, будто угадывал мысли Никифорова, его зависть и гордость.

Белый асбестовый кожух казался гигантской, затянутой бинтами и гипсом костью. И в ней что-то сращивалось, срасталось навек, вживлялось в эту природу, в мокрые леса и гари, в свинцовые тугие разливы.

Он, Никифоров, отозванный от инженерной работы другой, колоссальной заботой, оставался в душе инженером. Чувствовал суть этой живой махины и в чем-то сейчас завидовал тем, кто, ее создавал.

— Как ваше сердце? — спросил он у начальника стройки.

— Сердце? Да как вам сказать… Стучит! — Тот озарился новой вспышкой огней. И казалось, огненные водопады текут по его плечам и рукам, он подставляет себя под эти раскаленные потоки. — Пока что стучит, — повторил он и отвлекся. Обернулся к подошедшему технику и что-то хрипло и зло ему выговаривал, тыча прокопченным пальцем в измызганную, истертую кальку.

Никифоров думал: близятся трудные дни. И он сам уже к ним готовился, глядя и на станцию, и на начальника стройки, глядел, пытаясь проникнуться знанием о нем, стать на минуту им самим, взять себе его огромное, его утомленное сердце. И всю сложность инженерных расчетов. И память о первых станциях, на которые тот явился еще юнцом и с тех пор кочевал по необъятным землям и весям, оставляя после себя океаны энергии, гулы несметных моторов. Станции укрупнялись и множились, и укрупнялся, рос его опыт. И теперь, в назревающие дни перегрузок, в дни предстоящих решений, Никифоров мог на него положиться, ждал помощи от него и совета. Вот только бы сердце его… Только бы сердце…

— Ты мне грунтовые воды опять напустишь? — орал сквозь визги электросварок начальник строительства, наступая на долговязого, в заношенной робе техника. — Почему, спрашиваю, фильтры не ставишь?

Тот, раскрыв рот, орал ему что-то в ответ сквозь стук пневмоблоков. И обоих их накрывало шатром из расплавленных брызг.

Глядя на них, на эти яркие брызги, Никифоров вдруг будто увидел Ольгу, волосы ее, напоенные светом. Она тогда вырывала из сухого соцветия пух, пускала на ветер, и легкие, невесомые звезды кружились, летели, пропадая на солнце, и ему казалось, что она засевает и этот луг, и далекие острова, и тот берег, и весь светлый речной разлив, и через год здесь будет белым-бело от пушистых, цветущих трав.