Теперь, поклонясь вахтеру, Николай Афанасьевич подумал: «А я-то что ж, лучше, что ли?» И ему померещилось вдруг, что у соседней вертушки мелькнула малиновая, из далеких времен косынка, а под ней молодое, смугло-глазастое девичье лицо. И он весь встрепенулся в испуге, ловя исчезающий росчерк головы и походки. И медленно потом успокаивался с колотящимся сердцем: косынка была другая, не ситцевая, а в шелковых цветах и разводах. И лицо иное, и стать…
Цех терялся в далекой, мерцающей синеве. Был заткан в пролетах тончайшими стальными лучами. Будто накинули сквозную, легковесную сеть. И под этой сетью стояли самолеты.
Николай Афанасьевич, проходя, скользил глазами по их зеленоватым огромным телам с распилами крыльев, с провалами люков, дугами твердых ребер.
Закладывали еще один самолет. Сплетали первые гибкие прутья арматуры, будто начинали вязать корзину. Но уже готовили для него выгнутые листы алюминия. Уже звенели электросверла, буравя в бортовинах отверстия для несметных заклепок.
Вторая машина в продолжение первой наращивала форму. Пятнистая, словно прошедшая сквозь огни, выставила хищное острие обтекателя, напрягала лезвие киля. Зияли туннели воздухозаборников, и в них, как шахтеры в касках, двигались люди с лампами.
Третья — гигантская бабочка, напряженная и тугая, готовая оторваться от бетонных квадратов, когда раскроют перед ней шлюзы в стене, и метнуться в воздух и свет.
Николай Афанасьевич прошел под стапелями, под зализанным днищем самолета, туда, где уже собралась бригада, разбирая штангели, плоскогубцы, сложенные чертежи.
— Афанасьич, здорово! Не залило тебя под горой-то сегодня? — усмехнулся ему навстречу румяный здоровяк Настенкин, натягивая на себя белый халат и становясь в нем похожим на повара. — Ливень! Ну, думаю, смоет нашего Афанасьича в реку!
Он гоготнул, приглашая и остальных посмеяться над этим чудаком, из старческой своей причуды отказавшимся от комнаты в новом доме и оставшимся в пригороде, среди поречных оврагов.
— Ты, Афанасьич, водолазный костюм купи! По дну речному лазить!
— Не бойсь, без тебя выплывем! — сухо ответил Николай Афанасьевич и пошел к самолету.
То ли мысль об утреннем ливне, о звеневшей за стеклами птице, то ли испуг в проходной от случайного совпадения косынки, но только, идя под брюхом машины, он вдруг вспомнил опять: вот тут, на этом месте, тогда не было плит бетона, а начинало волноваться травяное зеленое поле, и стояла на нем в синеватых отсветах громада четырехмоторного ТВ, и оружейники навешивали на турель пулемет, а он строгал балки, и рядом кто-то в красном платочке макал в ведро с краской длинную кисть, водил по доскам. Удар топора — взмах кисти. В какой-то момент взгляды их слетелись и будто дрогнули, восхитившись. Он и она замерли, пораженные юностью своей, красотой, огромностью взлетного поля с бегущей по траве дорогой ветра. Так и запомнил ее среди трав и деревянной кудели стружек.
Николай Афанасьевич прошел по длинной пустой скорлупе фюзеляжа с круглыми незастекленными иллюминаторами к седьмому шпангоуту, где нужно было закрепить сложный ветвистый жгут электропитания.
Раскрыв чертеж, устроившись поудобнее в тесном простенке, Николай Афанасьевич готовился начать прерванное вчера движение вдоль самолета, медленное, изо дня в день, за растущим побегом жгута, который, подобно плющу, цеплялся за все изгибы и выступы, оплетал фюзеляж.
Бригада уже работала. Белые халаты монтажников наполняли машину. Люди сидели, лежали. Взмахивали ножами, рассекая изоляционную пленку. Навьючивали на себя гибкие плети проводки. Они одевали изнутри фюзеляж тончайшей многоцветной оплеткой, наполняли тканями. Они готовили пути для бесчисленных сигналов и токов, связывая самолет в ревущее, сверхзвуковое единство.
Николай Афанасьевич полулежа просовывал руку с проводом в проем обшивки. Мельком читая чертеж, ощупывал пальцами самолет, будто выминал его из листков алюминия. И думал, что сам он чем-то похож на самолет, правда, уже устаревший, отлетавшей серии. Но под листами исцарапанной, обгорелой обшивки, среди утомленных, изношенных механизмов его все еще живы старинные биения и токи, все гуляют, тревожат. И перед ним вдруг вновь сочно вспыхнет река в лунном дрожании, с далеким, застывшим огнем пароходов, и он целует ее, усадив в белом платье на сброшенный пиджак, чувствует сквозь запах ее волос, как пахнет смолой и песком перевернутая старая лодка.
— Анна, вот и опять ты пришла! Вот и опять ты, Аннушка, ко мне прилетела!
И снова ожила перед ним машина забытой уже марки, ожила в блеске винтов, плоскостей. Николай Афанасьевич увидел себя, распластавшегося в узких ее отсеках молодым, гибким телом. Он ведет от хвоста к кабине провод в стальной оплетке. Самолет вырастает у него под руками на этом стальном стебле. И сквозь маленький люк в борту он глядит на нее, свою Аню, кистью кладущую легкие голубые мазки на крыло, и плоскость зеркально стекленеет у нее под руками. Он чувствует ее всю сквозь самолет — ее движения, дыхание, мазки ее кисти и радостный, едва различимый гул фюзеляжа. Днем все в цеху, и слова на бегу не сказать. Военные, затянутые в портупеи, с алыми ромбами, цепко залезали в кабины. Осматривали монтаж, давили гашетки, щурились зорко в прицелы. Он чувствовал, что сработанная им машина уже переходит в их руки, уже от него отделилась. Было жалко ее отпускать. Каждый раз эта ревность, досада, когда открывались ворота цеха и тягач увозил самолет.
Но все это днем, днем. Вечерами он являлся к ее маленькому домику на овражной круче, где жила она в комнатушке, оставшейся от умершей тетки. Она выходила в сумерки, вся обновленная, в прозрачно белевшем платье, хрупкая, тонкая.
Они бродили среди палисадников, слушая пиликанье вечерних гармоней. Заглядывали в низкие окна, где пришедший со смены люд садился за поздние трапезы. А когда начинало тянуть с реки, он набрасывал ей на плечи свой новый пиджак, и они молча стояли у старой липы, глядя на церковь с круглыми репами глав, и в решетчатом открытом оконце текли огоньки, колыхались бабьи платки, растекались печально напевы.
Таясь, чтоб не слыхали соседи, она проводила его к себе в комнатку, белевшую теткиными развешанными по стенам салфетками, где стояла железная в завитушках кровать. Быстры, горячи были летние ночи с соловьиным свистом по всей горе, с внезапными ливнями, прилетавшими с далеких лугов.
Перед тем как им пожениться, он вырезал ей в подарок из тонкой блестящей жести пернатую птицу. Завил кудрями и кольцами крылья и хвост. Посадил на железный карниз.
Это было давно, словно и не было.
Николай Афанасьевич продергивал жгут, мельком читал в чертеже: «Клемма Ф-18. К интегратору».
Настенкин, обматывая цветной изоляцией жилу, питавшую высотомер, громко, для всех рассказывал:
— А что же маслена, разве не праздник? Мы, конечно, в праздники эти не верим так, как дедки наши и бабки, а по-деревенски встречаем. У меня, к примеру, теща в деревне живет. Разве плохо к ней на маслену съездить? Накупишь всего: ну там колбаски, консервов, закуски. Ну, бутылочку, конечно, захватишь и махнешь с женой. Они блинков приготовят. Сперва граммов по сто пятьдесят нашей городской, с этикеткой. Потом тесть тащит бутыль медовухи, избяного разлива. Сам пчел держит. Выпьешь стаканчик, ну, лугом цветущим пахнет! Под блинки знаешь как идет?