Директор был стар и давно знаком. Сейчас он хотел казаться любезным, но грубое, гончарно-красное стариковское лицо его оставалось напряженным, неласковым. Волосы торчали алюминиевым жестким бобриком. Зрачки были стальными и острыми.
Француз, нарядный, чернявый, с волнистыми волосами и душистым цветным платком, торчавшим углом из кармана, с золотым кольцом на руке, улыбающийся и приветливый, в то же время холодно, точно озирал самолет, будто прикидывал его тонны и скорости, сравнивая со своей французской моделью, сталкивая их в конкуренции, в борьбе за авиалинии. И в глазах его была та же серая острая сталь.
Николай Афанасьевич видел все это, думал о разности их судеб, забот. Думал и о своей судьбе и заботе.
Тогда он работал в тылу, ремонтируя прибывающие с фронта машины, истерзанные и обугленные, с пробоинами, с мятыми лопастями, выпавшие из бесчисленных виражей и атак военного русского неба. Завод был для них госпиталем, а он — хирургом.
Он сидел в кабине Ила, в борту которого была длинная дыра, словно самолет налетел на отточенный кол и тот распорол его живое нутро.
Он видел засохшую кровь на внутренней обшивке кабины и, сращивая жилы питания, думал о погибшем пилоте.
Кончилась смена, он собирался уйти. Подошел мастер и, просунув в кабину изможденное, костяное лицо, сказал:
— Еще одну смену, ладно?
Он работал еще одну смену, чувствуя кружение в глазах от голодной слабости. Укреплял проводку и старался представить последний полет машины, горящую цель под крылом и лицо человека в кабине, упавшего лбом на прицел.
Когда и эта смена кончилась, он, отдыхая, думал, что надо вставать, перебрасывать через борт свое тело, но над ним вновь склонилось лицо мастера, и сухие, потемневшие губы сказали:
— Еще полсмены, ага?
Он кивнул и начал работать. Держал плоскогубцы, силясь согнуть тоненький проводник. Чувствовал, что не может, что все распадается, исчезает в кружащемся обмороке, захватывает его в бесконечную карусель хвостов, фюзеляжей, носит над стожками, болотцами, крышами деревень. И из этой белизны и кружения, с зимних снежных равнин смотрит она, его Аня, слезно и нежно, стоит среди зябких трав. Когда он очнулся, увидел, что два худых молчаливых юнца примеряют лист для заплатки.
Николай Афанасьевич вернулся на рабочее место. Ему подумалось, что привык к этому самолету, как прежде привыкал и к другим. А потом придется от него отказаться, как отказывался он от других, чтобы после привыкнуть к новому. Но нового больше не будет. Для него это самый последний. Он стар, и пора на покой, и больше не будет у него самолетов. Но он рад, что этот последний самый красивый из всех.
Он знал, что инженеры в КБ вычерчивают профили новых машин. Уже зреют в их головах прообразы иных самолетов. Но строить их не ему. А он станет на покое вспоминать лишь те, что делал сам. И это тоже немало.
Он помнил много машин, врезавшихся в небо винтами. Одни из них, известные всем, тысячами населяли воздух, жили подолгу. Другие только однажды мелькнули над летным полем, удивляя невиданным обликом, и исчезали бесследно.
Он помнил и чужие машины, их винты, кресты и гашетки. Их пике, развороты, полубочки, и свечи, и горящие их тела.
И когда среди раненых Яков и Илов ему попадались пятнистые «харрикейны» и «кобры», он и им возвращал жизнь.
Поколения машин пронеслись над ним, уступив небо другим, которые сейчас гремят, продергивая в синеве белые нити, как крохотные, чуть видные иглы. Но и с этих высот и далей вытесняют их новые серии. Ибо век самолета недолог.
Николай Афанасьевич думал об этом, делая последний свой самолет, и желал ему долголетия.
В тот год, поломав свои брони, он ушел с завода в пехотный полк. Двигался маршами, перебежками и атаками, неся в мешке железную птицу. Слышал, как живет она у него за спиной, обернутая в чистый домашний холст, найденный им в разоренной избе. Солдаты, проведав о жестяной его паве, сперва смеялись, трунили. Потом привыкли.
Так пава, сидя у него за плечами, перепорхнула однажды границу на завитых своих крыльях и уже смотрела на венгерские земли, на далекую синюю стрелку озера Балатон.
Их полк, обмелевший после недавнего боя, встал в оборону редкой цепочкой, преграждая путь выходившему из окружения врагу. Из-за елок на открытое поле выкатывали танки с крестами, волна за волной, и шли на их цепь, закрывая солнце серой занавеской дымов.
Он смотрел на приближение машин, на густую россыпь чужой пехоты. Вынимал из мешка автоматные диски, звякнувшие о жестяную птичью грудь, и готовился к смерти. А она надвигалась на него всеми крестами, дымами и касками. И, когда была она близко, из-за елок вырвались Илы.
Прошли над передними танками, превратив их в высокие взрывы, груды горящей брони. Вторая лавина Илов, грохоча скорострельными пушками, сбросила на танки груз кумулятивных бомб, так что колыхнулся бруствер окопа и глазам было больно смотреть на шипящий белый огонь.
Танки пятились в лес, огибая коптящие груды. Полк поднялся в атаку и с криком «ура!» ударил вслед вражеской пехоте.
Он бежал, задыхаясь, стреляя, слыша, как радостно бьется за его спиной птица.
Николай Афанасьевич закрепил на обшивке кабель. Он пеленал конец в хлорвиниловую изоляцию. Сквозь овальный маленький люк видел раскрытую плоскость крыла с топливными баками и двух парней в комбинезонах, устанавливающих насос, видел их похожие свежие лица, осторожные, точные руки. Вслушивался в их голоса, в их усмешки и шуточки, пытался узнать в них себя, молодого. Казалось, узнавал на мгновение и снова терял. Были они другими.
— Да нам декан говорил, что расщепление космоса и авиации — явление временное. Все равно, говорит, сольются. Зачем ступени сжигать? Не дрова, чтоб ими космос топить! Не напасешься. А первая ступень должна работать, как самолет. Взлетела, доставила груз на орбиту — и обратно на аэродром. Многократное использование, понял? Воздушный паром!
Парень умолк, и Николай Афанасьевич слушал легкое постукивание по металлу, их дыхание. А потом тот же голос сказал:
— А вообще-то тяжело на вечернем учиться. Я даже не думал, честно! За смену вот так устаешь — и сразу беги курсовую делай, в библиотеке торчи. Времени нет нисколько. Позабыл, когда в кино ходил, честно!
— А как у тебя с Зинкой-то? — спросил второй. — Жениться будешь?
— Да не знаю. Наверное, женюсь.
Николай Афанасьевич слушал их голоса, бережные постукивания. И думал: конечно, они другие. Должно быть, в чем-то он этим двоим уступает. А в чем-то, быть может, он этих двоих и сильнее. Старики в чем-то всегда сильнее. Но в чем-то они всегда уступают. Хотя бы уж в том, что не им, старикам, выпадут на долю новые самолеты. Зато уж им, старикам, выпали на долю все прошлые самолеты. Да и много, что выпало им, старикам, на долю.
Тогда он вернулся в город возводить из золы и щебня стальные заводские пролеты. Пришел к своему разбитому домику, где в палисаднике темнела неглубокая рытвинка, сглаженная дождями, ветрами, весенними ручьями с горы, оплетенная травами. Он увидел среди груд кирпича ржавую кровать. Стал выпрямлять и чинить ее завитки. Починив, лежал на ней под открытым небом, глядя в бесконечную синеву, и над ним парил высоко серебряный самолетик.
Он отстроил заново дом, набрав кирпичей от разбитой соседней церкви. Покрыл свою хижину тесом, провел водосток и, достав из мешка свою птицу, усадил на карниз. Она тихо загудела у него под руками.
В рытвине, полной теплого солнца, распустились два Цветка мать-и-мачехи. И он понял, что будет здесь жить до конца со своими милыми, близкими. Они вместе, пройдя по огромным кругам, снова вернулись и станут доживать свои дни уже неразлучно.
Николай Афанасьевич окончил работу. Не подымался, а лежал, прижавшись к обшивке, отдыхая от напряжения. Парни на крыле говорили. Настенкин смешил бригаду. Грохотал пневмоблок.