Дантес понял по интонации напарника, что тот сказал «они» на сей раз не про беглецов, а про высокое начальство. Высокое начальство дало им трое суток, но они отлично понимали, что в данных обстоятельствах не они в руках у начальства, а начальство — у них. Сколько надо, столько и будут искать. Начальство-то само искать не пойдет. Оно этого не умело никогда. Оно умело только ставить задачу.
— Уж до той весны-то мы их возьмем, — сказал Дантес. Теперь «они» опять были Саша Пушкин и Лева Белкин.
— Временной люфт должен остаться, — сказал Геккерн. — После того, как мы возьмем их и все станет известно, еще какое-то время уйдет на наши внутренние проблемы.
Дантес потянулся за бутылкой минеральной воды и налил себе в стакан. Попутно он сделал замечание напарнику:
— Ножи. — У Геккерна была дурная привычка класть ножи крест-накрест.
— Все вы, молодежь, суеверные, — сказал Геккерн добродушно. — Так нельзя. Мы же православные люди.
Дантес знал, что Геккерн никакой не православный, а просто лицемер, как и все его коллеги старше сорока. Раньше, когда жизнь была другая, Геккерн православным не был, а, наоборот, заботился о верующих. Это несколько смущало Дантеса: сам-то он был настоящий православный, а в те, прежние времена, был еще ребенком и ни о ком не заботился. Первым, о ком ему случилось позаботиться, был один его школьный товарищ, пытавшийся продать Западу что-то, Дантес уже забыл, что именно, но не забыл лицо товарища, когда того увозили. Ему до сих пор приятно было вспоминать это растерянное лицо. В школе товарищ отбил у Дантеса девушку. Лицо девушки Дантес давно забыл. У него было много девушек уже тогда. Он любил девушек. Ему всегда было тяжело о них заботиться, а ведь приходилось нередко. (Красота его была для него бременем, о чем более толстокожий Геккерн даже не догадывался.) Он был доволен, что в операции «Евгений Онегин» пока нет никаких девушек
— А я верю приметам, — сказал Дантес. Он по молодости и широте душевной во все понемножку верил: в карму, в гороскопы и сонники и в Макса Фрая. — Между прочим, он тоже был суеверный.
Дантес имел в виду Пушкина — не Сашу, а того, другого. Геккерн кивнул одобрительно: хороший агент должен по возможности проникнуться образом мыслей, привычками и чувствованиями объекта. Тут не было никакой ошибки: хотя объектом для них был спортсмен Пушкин, но и поэт Пушкин тоже был объектом, и то обстоятельство, что он уже умер, нисколько этому не мешало. Князь Кропоткин, к примеру, тоже умер, но это не мешало ему быть в настоящий период времени объектом для одного из коллег Геккерна (симпатичного, образованного человека, с которым Геккерн работал бы с большим удовольствием, чем с хамоватым молодым Дантесом, но сие от Геккерна не зависело). Сами же агенты не обязаны были входить в роли тех, чьи имена стали их оперативными псевдонимами, но лучшие агенты все же немножечко, самую чуточку входили — в этом был шик, непонятный и недоступный агентам менее высокой квалификации; так, Дантес время от времени пытался подкручивать несуществующий белокурый ус и держался так прямо, словно аршин проглотил, а Геккерн стал покуривать голландские сигары и злословил еще более едко, чем раньше, и оба они порою проявляли тонкость чувств, им в обычной жизни не свойственную.
— Ты положил ножи накрест, и удачи нам сегодня уже не будет, — сказал Дантес нарочито капризным тоном.
— О, разумеется, — отвечал Геккерн добродушно-насмешливо. — Покуда с ними черная кошка, удачи нам не будет.
Дантес улыбнулся, давая понять, что оценил шутку напарника. Им подали кофе и десерт. За десертом они еще немного потрепались. Они отбросили притворство, в котором нуждались поначалу, чтобы аккуратно прощупать друг друга и плавно войти в игру. Теперь они говорили настолько откровенно, насколько им позволяли их собственные характеры и характер их взаимоотношений. Они с полуслова понимали друг друга. Именно по этой причине разговор их был мало кому понятен.
— Я только не могу понять, — сказал Дантес, — зачем Одоевский рассказал Бенкендорфу.
— Не все уверены, что именно Одоевский рассказал… Но, скорей всего, он. По дурости. Одоевский был болтун.
— А зачем он рассказал Одоевскому? Почему не Вяземскому?
— Тоже по дурости. Все литераторы болтуны. — Геккерн знал толк в литераторах, ему случалось о них заботиться. — И Одоевский был чернокнижник. А Вяземский — нет. Хотя как знать? Может, он и Вяземскому рассказал. Но тот держал язык за зубами.
— Ведь это те отравили Бенкендорфа на пароходе?
— Кто знает. Может, те, а может, тот католический поп, что над Бенкендорфом обряд совершал… Молодец Бенкендорф: дурак дураком, а ведь успел перед смертью продиктовать несколько слов…
— Он был дурак?
— Ну, не совсем… Жоржика, например, он разыграл неплохо. Но и не слишком умный. Фон Фок был умный, но те убрали его еще в тридцать первом, сразу, как только он сказал Бенкендорфу. Но Бенкендорф тогда не поверил, да и фон Фок сказал не все.
— Почему наши не позаботились об Одоевском?
— Наши тогда были слабы. Бенкендорфа сменил Орлов, а он был еще глупей, совсем как Менжинский или… — Геккерн не договорил, но Дантес понял, кого тот имеет в виду.
— Все-то у тебя глупцы, — сказал Дантес.
— Умных было мало. По-настоящему умные — после князя Ромодановского, конечно, — были только граф Шувалов, Лаврентий и Юра.
— А Феликс? А Ежик?
— Эти были наихудшие дураки из всех. Феликс — истерик, пустой хлопотун… А Еж вообще сумасшедший, — сказал Геккерн. Его мнение нередко коренным образом расходилось с мнением высокого начальства: Дантес восхищался его смелостью и все его слова хорошенько запоминал, но пока никому ничего не докладывал, берег на потом. — Но отдельные дураки не могут поколебать систему, являющуюся гомеостазисом.
— Но был инцидент в семнадцатом, — заметил Дантес.
— Разве это инцидент? Так, небольшой конфликт интересов. Внешняя разведка, как всегда, повздорила с внутренней, восточники с западниками, да еще англичане вмешались — вечно им не сидится спокойно… Во всем этом плохо было одно: все увлеклись жидами и не позаботились о тех. Мы и сейчас наступаем на те же грабли, — вздохнут Геккерн. — Опять жиды, чеченцы, исламисты, американцы, китайцы, Сорос…
— Ну, они же гадят.
— Да сколько они там нагадят… И вообще никаких жидов не существует: их придумали те, чтобы было на кого сваливать все беды…
— Ты еще скажи, что китайцев не существует.
— И скажу. Их американцы придумали, чтобы сваливать на них свои беды.
— А американцев кто придумал?
— Мы, конечно. Мы — их, а они — нас.
Дантес засмеялся: он любил, когда его серьезный напарник начинал вдруг трепаться в подобном духе. Многие, многие почли б за счастие работать с Геккерном; молодому Дантесу повезло. Дантес сказал:
— По-хорошему надо бы все силы бросить сюда, а не только нас с тобой.
Теперь уже Дантес говорил вздор и ересь: высокое начальство потому и поручило дело им двоим, что дело было чрезвычайной важности, из тех, на которых ставят гриф «Перед прочтением уничтожить», и чем меньше народу (особенно из своих!) будет знать — тем спокойнее. Геккерн тоже всегда запоминал всякую нестандартную ересь, которую высказывал его младший товарищ, и тоже никому не докладывал. Возможно, Дантес болтал ересь нарочно, чтобы подколоть Геккерна, как и Геккерн болтал, чтобы подколоть Дантеса. Они часто подкалывали друг друга, когда были не совсем при исполнении, а на обеденном перерыве. Геккерн покачал головой, давая понять, что шутки окончены, и сказал:
— Ничего, ничего. Юра все расставил на свои места.
— Да, но Чебриков сожрал Крючка. (О наш читатель! Нам надоело тебе все разжевывать. Возьми учебник истории да почитай.) — И в девяносто первом быдло все-таки поднялось.
— Ошибаешься, — сказал Геккерн. — Никто в девяносто первом никуда не поднялся. Орали на митингах — единицы, да и те орали против талонов на колбасу. Причина в том, что Крючок взял власть обратно, когда было уже поздно что-то делать, а Шебаршин подсидел Крючка. И пошла некомпетентность, чехарда и грызня… Она бы шла и до сих пор, если бы Примус не допустил ошибку. Но мы этой ошибки не повторим. Крючок научил Его, как надо. Единственное, что пугает меня по-настоящему — наша внутренняя грызня…