— А промеж нас есть грызня? — усмехнулся Дантес.
— А разве нет? — Геккерн любил поиграть в провокационные игры, это оттачивало его интуицию. — Скажи честно… ведь ты бы не прочь обо мне позаботиться?
— Перестань. Мы же друзья, — сказал Дантес. Улыбка его была очень обаятельна. Она могла произвести хорошее впечатление даже на такого обледенелого человека, как Геккерн.
— Хватит! — сказал Большой. — Ишь разогнался! И где же Пушкин?!
— Но…
— Исчезни.
Мелкий исчез. Большой остался. Погода испортилась, начинался дождь. Но Большой не замечал дождя.
VIII. 1830
Августа первого числа, в три часа пополудни он зашел к Никольсу и Плинке. Виельгорский с ним был. Оба были франтами, в высоких цилиндрах. В витрине выставлена была новая коллекция тростей, он никогда не мог равнодушно пройти мимо них. Он был покупатель постоянный. Заодно ему нужно было получить свою дорожную шкатулку, очень удобную, он отдавал ее в чинку. Приказчик осведомился, что желает «Monsieur Pouchkine».
— Покажите мне, monsieur… — Он поднял глаза и запнулся. Приказчик был — черный. Смуглей он не видал еще человека. — Покажите мне вот эту трость.
Черный приказчик подал трость с серебряной рукояткой, он осмотрел ее. Украдкой он взглянул опять на приказчика. Смугл не в желтизну, а в синеву, высок, курчав, черты лица тонкие, нос не приплюснутый, правильной формы. Мулат. От него и пахло как-то странно — не то чтобы неприятно, а не так, как от белых людей. И он смотрел, не отводя взгляда.
Он возвратил приказчику трость — дорога слишком, да и без надобности. Тот рукой неловко коснулся его руки. Рука мулата была очень горячая и сухая. Черная рука с розовой ладонью.
— Monsieur Pouchkine, вас просят прийти по этому адресу, — сказал мулат, протягивая ему сложенную записку. — Просьба также соблюдать конфиденциальность.
Он опять поглядел на приказчика удивленно. Все в приказчике было не так. Помедлив, он взял записку. Руки их снова столкнулись. То ли мулат был очень неуклюж, то ли делал это намеренно. Бумага была шелковистая и очень тонкая, как старые папирусы.
— Кто передал вам записку? — спросил он сухо.
— Братья, — отвечал мулат. — Они ждут вас. — Это было похоже на дешевый роман.
Виельгорский подошел к нему, и они вышли. Записку он сунул, не глядя, в карман сюртука. Развертывать и читать ее при Виельгорском не хотелось. Все это пахло грязной интрижкой. Был четвертый час — пора обеда. Обедать они пошли к Леграну. У Дюме обеды были лучше, но у Дюме он был вчера и третьего дня. По дороге он спохватился, что забыл про шкатулку.
— Странно, — сказал он Виельгорскому, — никогда прежде я не видел там мулата.
— Какого мулата? — спросил Виельгорский. — Я не обратил внимания.
В тот день он был у Фикельмонов и видался там с целой кучей разного народу. Говорили, как и все последние дни, о Филиппе и о Полиньяке. Он отзывался о Полиньяке резко, многие нашли, что чересчур резко. Записку он прочел только перед вечером, оставшись один. Она была писана по-французски, крупным мужским почерком, грамотно, но коряво, как светский человек не напишет. Тон ее был донельзя неприличный и странный.
«Брат наш,
— говорилось в ней, —
не забыл ли ты, кто ты? Пришла пора тебе вспомнить. Кровь твоя молчит, но она заговорит».
Далее эти люди приглашали его в воскресенье, в осьмом часу, принять участие в некоем собрании. Адрес был указан в Васильевском острове. По всей видимости, это была глупая шутка: но чья? Масоны даже в шутку не могли так написать. Было ли это связано с женщиной? Внизу в правом углу записки была нарисована пантера. Она вышла очень хорошо, как живая. Он сложил записку и убрал ее в ящик туалетного стола, он любил курьезы. Позвал Никифора, переоделся. Поехал к Дельвигам на Крестовский. Дельвиг сам не бывал у Фикельмонов и в других светских домах, но отчета требовал ежедневного. На Крестовский только-только начали ходить омнибусы, забавная новинка, он ехал на крыше и на всех глядел сверху вниз. Эти недели в Петербурге были суматошные, он почти не мог работать — только корректура да статьи. Потом. Вот-вот вся жизнь переменится.
Вечер с Дельвигом был как обычно хорош. Был там и брат Лев. Много смеялись. Опять о Полиньяке. Тут уж было не до смеха. Он никому не рассказал о записке, но он не забыл о ней. Шутник, кто б он ни был, сумел его заинтриговать. Но в этой шутке ему казалось что-то грубое и мрачное.
На другой день — была суббота — улизнув с необычайной ловкостью от Хитрово, он перед обедом опять гулял по бульвару. Дойдя до Большой Морской, он остановился. Он вспомнил про шкатулку. У Никольса и Плинке его обслужил старый приказчик, которого он и раньше знал. Он не хотел спрашивать про мулата, но все же спросил. Старый приказчик наморщил свой лоб.
— Pardonnez-moi? Какой мулат?
— Темнокожий человек, — ответил он терпеливо, — он был тут вчера.
— Mais, Monsieur Pouchkine… У нас нет темнокожего человека.
— Вчера… — проговорил он растерянно.
Приказчик стоял и недоуменно смотрел на него. Он пожал плечами, купил какую-то ненужную вещь и ушел. Начинался дождь. Он ускорил шаг. Дождь припустил сильней. Один раз ему почудилось, будто кто-то идет за ним, наступая прямо на пятки. Он обернулся резко, но никого не было. Он возвратился к себе. В передней Никифор зевал по-крокодильи. Было холодно, он этого не любил, но менять нумера (окнами на северо-запад) не хотелось: он привык. Он отпер бюро и перечел записку. Завтра — воскресенье. Маленькая пантера, изогнув шею, глядела на него. Поза ее была напряженная, она готовилась прыгнуть. Пантера скалила острые зубы. Казалось, что кончик ее хвоста шевелится.
Глава третья
I
До возвращения Олега оставалось всего ничего: была уже пятница. Квартира была очень спокойная и чистая, но улица Бауманская все больше и больше не нравилась Саше. От страха и безделья они с Левой уже на стенку лезли. За обедом, когда Лева просыпал соль, Саша сказал:
— Ну все. Сегодня они нас возьмут.
— Все вы, молодежь, суеверны, — сказал Лева недовольно.
— А тебе сколько лет?
— Сорок.
— Ну и мне тоже тридцать один. Я уже давно не молодежь.
— Но ты суеверный.
— Ну и что, — сказал Саша. — Он тоже был суеверный.
Он говорил о Пушкине; он знал, что Пушкин был суеверный, из популярной книги, которую поутру купил в магазине «Букберри», — не сам, это было рискованно, а мальчишку попросил за десять евро. Пушкину нагадали, что он в тридцать семь лет умрет от белой лошади или белого человека. Так и вышло: Дантес был белый человек, блондин. Лева тоже прочел эту книгу и сразу понял, о ком говорит его товарищ. Лева посмотрел на Сашу хмуро и ничего не ответил.
— Это карма, — сказал Саша.
— О-о-о… — протянул Лева; глаза его сузились, и все лицо сделалось очень неприятное. — Начинается… Карма… Биополе… Вот объясни мне, пожалуйста: что у тебя такое на шее висит?
Было жарко, — они сидели по пояс голые и ели на десерт арбуз. Этот арбуз был сладкий, не как в прошлый раз. Саша умел выбирать арбузы, его еще в детстве дедушка научил. На Сашиной широкой груди — все мышцы у Саши были отлично развиты, и он гордился своей грудью, как какая-нибудь кинозвезда, — болтались золотой крест на цепочке и шнурок с амулетом от порчи и сглаза, он купил этот амулет в Турции, куда ездил еще с Наташкой. Он объяснил это Леве, хотя понимал, что объясняет напрасно. Цыплячья Левина грудь была пуста. Лева ни во что не верил. Саша даже спрашивать не стал, христианин ли Лева, католик или еще кто. Лева был естествоиспытатель. Ему положено верить только в свою зоологию. Саша не наезжал на Леву из-за его неверия, как не наезжал на медичку Катю, и ему было непонятно и обидно, что Лева на него наезжает. А Лева сделался какой-то раздражительный и наезжал теперь на Сашу по всякому поводу и без.