— Нора его, как правило, состоит из тоннелей, камер-хранилищ, кормовой камеры, гнезда и зимней норы. У норы может быть несколько выходов. Зимняя нора располагается на глубине два метра, и здесь он проводит спячку в период с октября по март.
В первые дни Лева пытался рассказывать Саше о своем звере в ученых терминах: антропоморфизм, зооморфизм и всякое такое; но потом стал приноравливаться как мог к Сашиному интеллектуальному уровню и говорить о простых вещах; что зверь ест, где он живет, как размножается. Это было Саше понятно, но все равно не заинтересовало его. Если б Саша видел перед собой живого зверя с его бархатной шкуркою, ловкими руками, смелым и выразительным взглядом — он бы, наверное, скоро полюбил его, как полюбил Черномырдина. Но он не мог полюбить какую-то абстракцию. Он только из вежливости вставлял в Левину нескончаемую речь «ага» и «угу».
— …И что особенно интересно: при температуре ниже десяти градусов он спит глубоким сном, но когда становится теплей, он просыпается каждые пять дней и бодрствует, кормясь запасами… Что ты зеваешь? Тебе не интересно?
— Угу… Очень интересно… Белкин, а кто такой Внутренний Предиктор СССР?
— Дерьмо какое-нибудь, наверное.
— А кто такие рерихианцы?
— А черт их знает… Рерих — это художник…
— Масон?
— Понятия не имею. Он жил в Индии, кажется. Шамбалу там искал…
— А что такое Шамбала?
— Какая-то оккультная фигня, вроде чаши Грааля…
— А Грааль кто такой?
— Да не знаю я толком, — сказал Лева. — Никогда подобной чепухой не интересовался. А ты откуда знаешь такие слова?
— Хватит наезжать, — сказал Саша добродушно. — Дa, я темный. Но ты почти такой же. Ничем не интересуешься, кроме своего хомяка.
Лева усмехнулся и признал, что слова Саши справедливы. Саша стал рассказывать Леве, как он общался с о. Филаретом. Но тут вдруг Лева опять взбесился:
— Ты… ты не просто дурак. Ты — сумасшедший! Опасный псих!
— Ну, зря, конечно, я к нему ходил… Ни с кем болтать не нужно. Я понимаю. Ну, ошибся. Чего ты все время орешь на меня? На жену свою ори.
— Да ты хоть понимаешь, что это за человек?
— Обыкновенный поп, — сказал Саша. — Толку от него нет.
— Я думал, ты любишь попов.
— Чего мне их всех подряд-то любить? Бог — это Бог, а попы — люди, как мы с тобой. (Так объяснял Олег.) Одни святые, другие так себе. Он тоже их не особенно-то любил.
— Кто?!
— Жил-был поп, толоконный лоб… Это я еще со школы помню. — Саша решил блеснуть полученными от о. Филарета познаниями: — И «Гаврилиада»…
— ГаврИИлиада, — сказал Лева с нажимом. — Гаврилиада — это «служил Гаврила хлебопеком, Гаврила булку испекал»…
— Ты меня учить будешь! Я просто сказал неразборчиво. Гавриил — это архангел, к твоему сведению… А Филарет добрый и много книг читает. Но он ничего не знает про наше дело. И он непрактичный. Он вроде тебя: все время говорит о том, что ему самому интересно. Болтун.
— Он не просто болтун. Он не богослов, а натуральный фашист и мракобес. Он сам — Сатана.
— А я в Сатану не верю, — сказал Саша и зевнул. Он не разбирался в богословии и даже не очень-то понимал, что это такое и чем оно отличается от христианства. (Он и про Бога твердо знал, собственно говоря, лишь две вещи: ходить в церковь — это хороший тон, и Бог все простит, ежели ты православный.) Ему хотелось спать. Скоро, скоро приедет Олег и позаботится о них.
— Неужели ты ничего не понимаешь? Совсем ничего?
— Не бойся, я ему не сказал адреса. Да и все равно мы переехали. И фамилий наших не сказал. Вообще ничего конкретного. Не такой уж я псих.
Они погасили свет и легли. Саша поманил Черномырдина на свою сторону матраца. Черномырдин пошел охотно, он уже привык к Саше. Пушистое тельце Черномырдина, его дремотное урчанье и прикосновения его нежного носа создавали ощущение покоя и чуть ли не домашнего очага. Когда Олег вытащит Сашу из этой передряги — Саша понимал, что это произойдет еще не скоро, — Саша с Катей тоже заведут себе кота, но не черного, а лучше трехцветного, они приносят удачу. «Только бы удалось спасти деньги! Дом как-то бы переоформить на Катиных родителей… У Олега есть нотариус, он, наверное, сможет… А если умру — кому дом пойдет? Сашке, ведь по документам-то Сашка мой… Ну и пусть. Но я не умру».
Потом он стал вспоминать, как играл с Сашкой, когда тот был совсем маленький: Сашка сидел в сидячей колясочке, а Саша толкал колясочку в горку, и потом колясочка сама собою летела вниз, обратно, к Саше в руки, и Саша ловил ее, а Сашка совсем не боялся и, заливаясь смехом, болтал своими толстенькими ногами… Наташка увидела это из окна и закричала, что он угробит ребенка… «Дура! Бедный пацан только и слышал: „Сашенька, не тронь…", „Сашенька, не лезь…", „Сашенька, не упади…" Кого она хочет из него вырастить?! Олег терпеть ее не мог, а все-таки согласился быть у Сашки крестным…»
Саша вспоминал все это и уже не мог думать о Кате, как ни старался.
Лева лежал, скрестив руки на груди, как покойник, и думал о них. Все эти ужасные дни он старался о них не думать, ибо мысли о тех, кого любишь, могут сделать человека уязвимым и слабым; но в эту ночь он позволил себе быть уязвимым. Он думал об их ушках, закругленных так совершенно, об их выразительных глазах, об их лапках, обутых в белые тапки и одетых в белые перчатки, об их проворстве и смелости, об их разных характерах и сложных социальных взаимоотношениях; с беспокойством думал он о маленькой хромой самке, которую звал Колбаской (наблюдаемым животным, конечно, полагается присваивать номера, а не называть их Таней или Петей, но всякий, кто работает с ними долго, не может не давать им имен, потому что номера не отражают их индивидуальности и препятствуют любви); он улыбался в темноте, думая о молодом и нахальном Жоржике, чьи домогательства Колбаска дважды отвергла; и сердце его сжималось от страха и боли, когда он думал о Василии Ивановиче, том самом, подле чьей норы сидел он в ту последнюю ночь: Василий Иванович был старик, рассудительный, но здоровье его уже ослабло, и Лева знал, что никогда больше не увидит его. Он уже засыпал, когда его разбудил голос Саши. Саша говорил тихо, не очень надеясь, что его услышат, и не желая будить Леву, но Лева проснулся: сон его был чуток, как у зверя.
— Как ты думаешь… она ему все-таки изменяла?
— Кто? — спросил Лева.
— Противно умирать, когда знаешь, что она тебе изменяла, — сказал Саша.
— Да о ком ты?
Саша ничего не ответил. Но Лева и сам уж догадался. Он сказал:
— Какая разница? Не из-за нее он погиб, а из-за царя и Бенкендорфа, которые травили его и не давали спокойно работать. Во всяком случае, так в мое время учили в школе.
— А Бенкендорф вправду был масоном?
— Отвяжись от меня со своими паршивыми масонами.
— А Филарет сказал, что все письма и документы, где он что-нибудь писал про масонов, оборваны или вообще таинственно исчезли…
— Если я еще хоть раз услышу слово «масон», — сказал Лева, — или там «предиктор», или «тамплиер», или «каббала» — получишь в морду. Надоело.
— Грубый ты, Белкин. Я думал, интеллигенты не такие.
— А я не интеллигент. Я теперь бомж, — сказал Лева. Саша в темноте почувствовал по Левиному голосу, что Лева улыбается. Они все не могли нарадоваться, что в конце этого ужасного дня опять нашли друг друга.
— Слушай, Лева… если б тебя ранили в живот — ты бы стал требовать, чтоб к тебе привели митрополита?
— Никого б я не стал требовать, — сказал Лева. — «Скорую помощь» только. А кто такой митрополит? Это старше архимандрита?
— Ну, блин, ты совсем темный, — сказал Саша. Однако он и сам не знал толком, кто такие митрополит и архимандрит.
VI
— Мы вам очень признательны, — сказал Геккерн о. Филарету.
Геккерн хорошо знал о.Филарета; когда они были студентами, о. Филарет писал курсовую работу у того же преподавателя кафедры научного атеизма, у которого Геккерн, будучи несколькими годами старше, писал дипломную. Презрение Геккерна к о.Филарету было так велико, как может только быть презрение одного вероотступника к другому. Геккерн помнил, как юный Филарет бегал стучать в комитет комсомола и как однажды, почти трогательный в своем рвении, настучал — за групповуху с девками и травой — на него самого, человека, еще на первом курсе завербованного организацией, в тысячу раз более могущественной и прекрасной, чем все комсомолы и церкви мира, вместе взятые.