Выбрать главу
ою поступь. Коршун выклюет глаза. Сыроварни сгорят от советских фугасов. Ты должен приходить каждый четверг, целовать остывшее лицо, щекотать беличьей кисточкой плечи, услаждать его слух сонетами леопарди. Вадик, вадик, — попискивал академик, утонув в разбухшей, словно баркас, тетради, — вадик вадик вадик. Но, — недоумевает роберт, — отчего мы не закончили разговор о сперме, ее тусклой природе? В конце концов, несмотря на застенчивый вкус, начавший, правда, надоедать нам, это всего лишь тощая слизь, лишенная всего того, что обычно требуют для восторга. Лишенная красок, нот, букв, мескалина и того безмятежного чувства, которое порождает вскользь обнаруженная в кармане купюра. Сперма склеивает волосы, словно мезозойская грязь. Сперма может убить, как булыжник, летящий из сверкающего окна в веселом квартале. Столько в ней отвлекающего от главного, а главное — деньги и покой, не так ли? К чему нам любить ее? К чему заботиться о ней? Пусть исчезает, растворяется, уходит в небытие дешевой атлантидой. Нам легче сначала думать о мимолетных прикосновениях и взглядах, потом о счастливой возможности не касаться и вовсе не смотреть. Сережа, — просит павел сергеевич, — ты убьешь меня через три года, семь месяцев и шестнадцать дней? Тогда мне исполнится тридцать, и я хочу, чтобы на стене моей спальни в этот день возникло красное пятно с мутными краями. Только бесконечно богатое существо может позволить себе старость. Подобное напоследок говорил вадик академику, и злые брызги вылетали из его удачных губ. Мы невесомы. Вы невесомы. Они невесомы. Академику хотелось вцепиться в это безупречное лицо, разодрать когтями. Но он не шевелился, даже не пытался перечить. Как всегда, в моменты раздоров, он думал о чем-то абсолютно ненужном: о сервантесе и его порочной лошадке, телефонных счетах, чернилах для принтера. Эти безобидные мысли казались ему хрупкими колибри, вспугнутыми криком студента и теперь взволнованно снующими по комнате. Академик твердо знал, что если это крепкое, беснующееся тело навсегда исчезнет из его дома, не останется ровно ничего, кроме скудоумного ожидания гибели. Собственно, именно так всё и произошло. Иной оказалась судьба fr. t' — фортуна улыбалась ему с неизменной щедростью, и он ловко находил новых и новых мальчиков, порой совершенных младенцев. Потеря ланса, упущенного из-за нашей нерешительности, оставалась единственной занозой. Такими нельзя кидаться! — наставлял павел сергеевич роберта. — Робкая, незлая, ждущая любви душа в молодом крестьянском теле — что может быть занятней? Даже нищий из нашего сюжета тает в сравнении с этой тирольской басней. В нищем неизбежен позорный изъян, который непременно проявится в какой-нибудь пещере гномов. Его корысть обязана переходить известные пределы. Он готов учинить злодеяние из-за легковесного пустяка: пудреницы, наперстка, шкатулки с сентиментальными лепестками, серебряного флакона — вещей, окружавших тебя всю жизнь, незаметных, словно добрые микробы. И вот он уже с ятаганом подбирается к спящим. Другое дело ланс. Всякий знает этот драгоценный тип: мальчики с прозрачными глазами и человеческой кожей. Он привязывается, как игуана; его верность, его доверчивость можно для наглядности представить неопасными искрами новогодней шутихи, застывшими в холодном воздухе на несколько прихотливых сезонов. Вот он, твой спутник, сережа, корми его зернами граната, плачь у него на груди, он даже будет пить с тобой кроткие вина. Хотя мальчики с прозрачными глазами должны любить сидр. Обитатели гор и ущелий. Последний из них — дезертир, испорченный войной в южной осетии, украл у меня совсем немного: зеленый свитер и зеленую куртку. Не в кителе же ему было идти на мороз, вот он и скрылся, как ландыш, — объясняет сережа. Ааааааааа-оооооуууууыыы! Русские свиньи! Вы испортили наших ясноглазых парней! Вы не хотели натирать плечи розовым маслом, плести им венки, лизать честные пальцы! Вы задумали потопить их в дегте вашей пакости! И вам это удалось, удалось, удалось! Даже ланс, окажись он в шинели, даже ланс, измученный товарищами по гнилой роте, был бы бесконечно далек от того нежного идола, которого мы укрыли в нише papnor. Эх, мраморные рукава! Вечером он принес нам, чужеземцам, воду в медном тазике. Бесконечно стесняясь. Ты путаешь, роберт, в комнате, разумеется, была раковина, таз не понадобился, ланс ни разу не заходил к нам. Возможно, что и так, но я представляю эту полную воды лохань в его честных руках; стараясь не разлить ни капли, он медленно поднимается по косноязычной лестнице. Векторы мускулов. Как бы он хотел присесть на постель к одному из необычных постояльцев, дабы тот, путая немецкие и итальянские слова, расспрашивал о превратностях высокогорной жизни. До первых петухов, постепенно наползая рукой на бесхитростные суставы. А потом, много лет спустя, после похорон — да пусть ебется с кем угодно, с кем попало, хоть с одноглазым арабом в туалете зловонного ту! Не жалко. Каждый справляется с горем, как умеет. Иной раз следует погрузиться в клоаку и выйти незамутненным, словно осколок ценного хрусталя. Ланс! Ланс! Ланс! — плакал fr. t', звуки его непредсказуемых рыданий казались криками комической сойки. Я бы кормил тебя лучшим шоколадом, я бы возил тебя на теннисный корт, я бы выписывал костюмы из антананариву, но чахотка задушила тебя ничтожными придирками. Академик решил, что fr. t' близок ему по духу, он вознамерился описать его жизнь в пространной монографии, украсив фронтиспис отретушированным до неузнаваемости портретом вадика. Так, чтобы можно было заподозрить кого угодно — негра, спартака, нищего, одноглазого араба или даже русскую свинью. В самый поздний период, — царапал неистовую тетрадь академик, — мы застаем штурмовика в огромной вилле со множеством статуй, потрескавшихся от перепада температур. Он совершенно не подвержен склерозу, но порой заговаривается. Так дворецкий впоследствии утверждал, что в спортзале, построенном еще в годы восторга, fr. t' обнаружил ось, на которой покоится мир, и заразил своей уверенностью многих и многих. Среди учеников был и разрезанный принц. Он подражал аль-рашиду, навещая по ночам злачные катакомбы. Ты одинок? — спрашивали его неудачливые друзья. Нет, у меня есть камердинер исключительной красоты, — указывал он надменно. Никто не подозревал, что он тоскует по двойнику. Всё, что произошло после, хорошо известно. Удача пришла лишь в ту пору, когда уже почти не осталось сил любоваться ею. Но, надо признать, она вспыхнула непререкаемым светом елочной гирлянды. Разумеется, он сразу же понял, что этот подарок судьбы будет у него отобран, растоптан чугунными сапогами. Хрустальную сферу, заключившую в себе свежую плоть двойников, расколол усердный лакей, и на мраморе появилась вязкая незаживающая лужа. Аааааоооооуууу! Отчего, русские свиньи, вы так медленно покидаете мир, зачем вы отравили воду, наполнили воздух едкой гарью, съели траву паскудными ртами? Мы ведь любим ваших мальчиков, мы стрижем им ногти, гладим лодыжки, слизываем пот с их беспечных бедер. Мы ждем, когда они начнут плакать в наших тисках. Мы пробуждаемся ночью, прислушиваемся к их вязкому дыханию и засыпаем вновь, умиротворенные. Однажды в ужасной сауне я видел человека без ноги. Он скакал среди голых, словно полоумный журавль. Лучше умереть, подумал сережа. Наглотаться прозака, выпить склянку гельвеловой кислоты, броситься под поезд. Или вот еще: эрготизм, он фатален. Медленным ножом раскромсать восковую грудь. Проткнуть печень латунным шилом. Ты помнишь этого малолетку? — настаивает роберт, — помнишь его прозрачные глаза? Наглую, самодовольную иноходь молодости. Помнишь его невесомую сперму, похожую на слезы? Нет, ничего не помню. Куда легче представить ланса, бредущего по сытому лугу, полному, предположим, эдельвейсов. Вот он наполняет родниковой водой медный таз и идет обратно косноязычной поступью, сгибаясь под тяжестью ноши. Скоро в этот таз, полный ржавых лепестков, опустит распухшие руки немногословный повелитель. Кругом гиблые, ничего не значащие обломки. Статуи упали — все, до единой. Поверьте, — вступает роберт, — в кодексе нет ни слова о раскаянии, совести, стремлении повернуть вспять и вновь порхать над холмами. Мы знаем только серный смрад, исходящий из расщелин. «Чуткие всадники а-а». Это случилось, когда война была на исходе, и fr. t' подумывал о достойном контакте с союзниками. Всем нужны бляди, — размышлял он, — редкий солдат не польстится на изобретательного мальчишку. Он думал о бесконечных шорохах казармы: вот, улучив момент, плотоядный негритос выбирается из-под серого одеяла. Скрипит дверца, и он уже на улице. Перепрыгнуть ограду — пара пустяков. Два часа до побудки. Главное — не уснуть, — убеждает себя негр. Мы знаем эти тенета postcoitum tristis. Всех, кого я любил, сожрала лихорадка. И вот этот мальчик подарил мне свое тело за плитку шоколада, теплые перчатки, фляжку бурбона. Мы повезем его по бесконечному морю, спрячем на отдаленной ферме. Каждое утро, просыпаясь, мы будем видеть его беззащитный затылок, беззащитное плечо, беззащитное запястье. Так наступит пора сенокоса. Наш заморский спутник потеряет остатки акцента, его тело вытянется, плечи погрубеют. Парень! Парень! У меня есть парень! — что может быть понятнее этого беззвучного вопля? Счастливый негр возвращается в казарму, — думает fr. t' — завтра