– Да сжалится над ним Христос, – прошептал приор.
– Да смилуется Господь над всеми нами, – произнес тихий голос рядом с ним.
Брат Томаш стоял возле него и смотрел на всех убитых.
– Мы делаем работу дьявола, – сказал старик.
– Нет, мы защищаем от него мир.
– Ты называешь это защитой, отец настоятель? Почему мы не помогли этим несчастным женщинам?
– Иногда жизнь многих перевешивает жизнь немногих, – ответил приор Мартин и сам себе не поверил.
– Господь сказал Лоту: «Иди туда и приведи мне десятерых невинных, и ради них Я пощажу всех грешников».
Мартин молчал. Он рассматривал обезображенное лицо мертвеца на полу, острие болта, торчащее у того из широко открытого рта. В глазах священника блестели слезы.
Томаш неожиданно упал на колени и закрыл убитому глаза. Потом засунул руку за воротник его рясы и вытащил оттуда блестящую цепочку. Ее конец свободно повис в пальцах старика.
– Печать, – сказал приор Мартин. – Он потерял ее. Возможно, именно по этой причине он…
Томаш, по-прежнему стоя на коленях, снизу вверх посмотрел на Мартина.
– Нет ничего, что могло бы оправдать происшедшее, – возразил он. – Ни его смерть, ни смерть братьев, пытавшихся задержать его, ни смерть женщин и детей. – Он показал рукой на здание монастыря. – Ни смерть того человека – там, внизу, в подвале.
– Но он хотел похитить Кодекс, – попытался оправдаться Мартин.
– Он бы никогда не смог вынести его отсюда.
– Все, что я приказывал, должно было послужить защите Кодекса и защите мира от него же.
Томаш покачал головой.
– Отец настоятель, я буду молиться за тебя.
Рыдания подступили к горлу Мартина прежде, чем ему удалось подавить их. Его неожиданно охватила уверенность: он проклят, и его бессмертная душа будет вынуждена отправиться в ад. Снова в его мозгу вспыхнула мысль: «Я совершил все это, желая послужить Тебе, Господи!», но она оказалась еще менее утешительной, чем раньше. Лицо Томаша было одновременно ожесточенным и сочувственным. Мартин знал: он раз и навсегда оказался за пределами их общества. Он хотел быть их старшим, а им нужно было от него послушание, предписанное правилами ордена, но он больше никогда не сможет вновь стать одним из них. «Меня это задело, – подумал он, испытывая отвращение к самому себе. – Понимание лежало так глубоко в скрывающих его ларях, под всеми цепями, обматывавшими их, и все равно оно меня задело». Он спросил себя, возникали ли подобные мысли хоть у кого-нибудь из его предшественников, и вспомнил все оставленные ими летописи. В них не было и следа сомнения в себе – и ни единого намека на то, что кто-то из них когда-то колебался, не решаясь использовать Хранителей так, как предусматривала их клятва. Они вместе старели на своей службе – отцы настоятели и Хранители, отгороженные от все уменьшающегося общества других монахов вокруг них и похороненные в развалившемся монастыре здесь, на краю христианской цивилизации. Теперь он был отрезан даже от своих предшественников; совершенно одинокий человек, который одновременно осознавал, что не мог поступить иначе, и ничего так страстно не желал, как иметь возможность не поступать так. Он смотрел на брата Томаша широко открытыми глазами и не знал, что по его щекам струятся слезы.
– Да смилуется над тобой Господь, – прошептал брат Томаш.
Внезапно в его сознание проникли несвязные выкрики Буки, которых, как всегда, не понял никто, кроме Павла, и звонкий голос Павла, еще более резкий, чем обычно: «Здесь есть выживший!»
И в следующую секунду он услышал плач новорожденного.