Шел 1996 год, американский рынок занятости процветал, и я нашел работу в газете, посвященной финансам. Побывав на всего лишь одном занятии по экономике в колледже, я знал лишь разницу между акциями и облигациями и макро– и микроэкономикой, не более того. То, что я не имел никакого представления о предмете, о котором буду писать – инвестициях в недвижимость и коммерческих ссудах под залог недвижимого имущества, – не волновало моих редакторов; они решили, что я могу задавать вопросы и записывать ответы точно так же, как это делали другие до меня. Так я и делал, часто докучая звонками банкирам и трейдерам по два-три раза в день, спрашивая о простых вещах, о которых забыл спросить в первый раз. Я терпеть не мог то, чем занимался, так что это была идеальная первая работа.
Что касается денег, я боялся того, что они могут делать с людьми. Этот страх появился в молодости. Он начался в детстве, о котором я думал, когда слушал мужчин из Tiger 21, играющих в свою игру. В начале жизненного пути я мог превзойти дитя профессора. Я хорошо начал – у меня был отец, унаследовавший от своего родителя провинциальный бизнес, – но я рос в страхе банкротства, разведенные родители, съемный двухквартирный дом, дважды ограбленный (причем одно из ограблений произошло с участием моего единственного друга на той улице), никчемные соседи и еще худшие бесплатные средние школы. Мое детство прошло в беспокойстве о деньгах, безопасности и возможностях. Мы были бедны, но мы цеплялись за последнюю ступеньку самоуважения и называли себя низшим средним классом. Если бы вы послушали, как эту историю рассказывает моя мать, то это звучало бы иначе. Я родился в зажиточной семье. И если бы деньги продолжали течь рекой, у нас не было бы всех этих проблем. Но я не помню ничего, что сегодня смог бы назвать богатством. Когда мне было два года, дом, который значил для нее все (сегодня он поместился бы в моем доме дважды и осталась бы лишняя комната), пришлось продать, когда мой отец заявил о банкротстве. Относительно этой части истории все более-менее согласны. Остальное куда мрачнее. Отец говорит, что мог бы преуспеть в строительстве зданий, дорог и перевозках, если бы мать поддерживала его больше. Моя мать, не разговаривавшая со мной годами, говорила, что это была вина отца, поскольку он недостаточно усердно работал. Я не склонен принимать ни одну из сторон: я расстался с отцом на девятнадцать лет, но сегодня он присутствует в моей жизни как любящий дед; а моя мать, которая, как я думал, станет замечательной бабушкой, теперь возвращает мне рождественские открытки, которые я ей посылаю. Я предпочитаю факты.
Я не помню себя до шести лет. Мы жили уже в своей третьей квартире с момента потери нашего дома. Это была хорошая квартира, которую мы арендовали с возможностью дальнейшего выкупа в ряде таунхаусов – хорошая для Лудлоу, штат Массачусетс, города, о котором бы вы не услышали, если бы вам, конечно, не приходилось ходить в ванную возле Exit 7 на Массачусетс Тернпайк. Лудлоу – это бывший фабричный город, пытающийся создать предприятие, которое могло бы обеспечить жителей рабочими местами. У меня не осталось приятных воспоминаний о городе или людях, но я мог взрослеть здесь в то время, которое было куда лучше настоящего. Мой друг детства, все еще живущий здесь неподалеку, сказал, что Лудлоу теперь стал городом с одним из самых высоких показателей героиновой зависимости во всем западном Массачусетсе. (В мое время это был город, в котором жили наркодилеры, а не покупатели и продавали в основном марихуану.) Мы прожили большую часть моего детства в доме 73 на улице Мотыка – нашей четвертой квартире после переезда. Она была новая, но новая не значит хорошая. Между нашим домом и субсидируемым жилым комплексом был всего один двухквартирный дом; я пробегал мимо него на остановку школьного автобуса так быстро, как только мог. Но оттуда я должен был направляться в хорошую начальную школу – относительно хорошую.
Когда мне было 10, мои родители разъехались, и последовавший за этим развод ухудшил положение еще больше. Я тогда не мыслил экономическими категориями. Я был слишком растерян из-за того, что теперь мои родители не вместе. Я считал, что это поворотный момент в моей жизни, и так оно и было какое-то время. Период с 10 до 14 лет был мрачным: я питался бесплатными обедами; одежда была затасканной; и я был участником или наблюдателем потасовок на автобусной остановке по крайней мере раз в неделю. Я общался только с детьми, чьи родители были действительно бедными, вроде матери Дэвида, у которой был сожитель и премиальный пакет кабельного телевидения. Одна из причин, по которой я понимал, что мы не на дне социально-экономической иерархии, состояла в том, что у нас было базовое кабельное (у всех по-настоящему бедных детей были HBO, Showtime и Cinemax, и это явление я никогда не мог понять). Дэвид, мой единственный друг по соседству, обокрал нас, и это было во всех смыслах парадоксальное явление: во-первых, он не убил нас ножами, которые положил на кухонной стойке, и, во-вторых, оставив их там, он ушел рыться в вещах матери в подвале, тем самым напугав ее до ужаса, что и послужило причиной нашего переезда. Я всегда испытывал к нему некую извращенную благодарность. В течение пары недель мой дед дал моей матери деньги на первый взнос, и в шестнадцать я переехал в нашу собственную квартиру – впервые с того момента, как мне было два года. Эту квартиру также можно считать особняком. Моя мать была так счастлива. Я был заворожен тем, что теперь я был в чистой, ухоженной среде жилого комплекса в городе в двадцати минутах от места, где я вырос. То, что вокруг было больше растрескавшегося асфальта, чем травы, и то, что в нашей квартире были едва ли не картонные стены, было не так важно, как то, что ей владела мать.