Богам надлежит воздерживаться от любовных интриг, ибо только любовь может ранить бога, – дождливыми воскресными вечерами, или после того, как он выпьет чуть больше, чем следует, – ранить в тот неизбежный период упадка жизненных сил, когда возвращаются губительные воспоминания о его прежних, человеческих отрадах, таких милых, таких дорогих, и так быстро ускользнувших из его бессмертных рук, навсегда...
Отогнав эти промелькнувшие в его сознании мысли, Джеральд вздохнул и с глубокомысленным комментарием, что, поскольку это был сонет Мильтона, его собственное стихотворение начинается с той же сентенции, продолжил свою декламацию.
И когда он закончил, Лисица с удовлетворением вздохнула. Она авторитетно и подробно рассказала о главных вехах жизни Мильтона, о его основных произведениях и добавила:
– Этот прекрасный сонет – стихотворное переложение итальянского оригинала, впервые опубликованное сэром Томасом Вайаттом в 1557 г., и я горжусь тем, что послужила для него источником вдохновения. Это та разновидность поэзии, которая склоняет любую женщину довериться вам и отдать вам все в тот самый момент, когда вы заканчиваете декламацию. Итак, может быть ляжем в постель?
– Нет, Эвелин, не сегодня... прошу прощения, мадам, я, должно быть, немного рассеян. Я только хотел сказать, что если вы будете продолжать проявлять вашу женскую доверчивость и великодушие, вас придется жестоко выпороть розгами. Нет, сударыня, приношу вам свои извинения за то, что задержал вас так долго по причине наслаждения, которое я получал от столь поучительной беседы с вами, но вам лучше отправиться на покой. Я проведу остаток ночи в подобающем божеству отчуждении в этом очень удобном кресле.
Так он и сделал.
Однако, когда Эвайна уснула, Джеральд тихонько встал с кресла. Он подошел к кровати. Очень осторожно он просунул руку между юных грудей Эвайны и незаметно достал загадочную белую жемчужину. Теперь он ждал, с состраданием глядя на эту действительно очень красивую девушку...
Но от его прикосновения ученая Эвайна-Лисица пошевелилась и лежала теперь на спине, слегка приоткрыв рот. Так спала Эвелин. И поэтому Эвелин храпела...
Джеральд вздрогнул. Он взял ритуальный топор.
Незадолго до рассвета он вышел из склепа и принялся рубить топором поминальное древо. С первым же ударом из-под серой коры хлынула кровь, и Джеральд услышал крик боли. Джеральд посмотрел наверх. В дупле на древесном стволе можно было увидеть ребенка в голубых одеждах. Он выглядел как мальчик лет семи-восьми, покрытый веснушками, с растрепанными рыжими волосами и с единственным верхним передним зубом.
Мальчик жалобно стонал: «Богохульник восстал против Двух Истин; тщеславный глупец издевается над двойником, который выживает там, где гибнут все прочие; я лишаюсь жизни из-за его неразумия».
Джеральд опустил топор. Он дрожал. Его беспокоила любовь и глубокое томление, которые проснулись в его сердце. Он крепко стиснул кулаки. Он казался напряженным и испуганным, когда ожидал там, поглядывая искоса на мальчишку.
– Дитя, – сказал Джеральд, – чего ты хочешь, почему ты плачешь от страха за свою жизнь там, на поминальном дереве?
– Отец мой, я прошу жизни, которую ты не дал мне, жизни, которую ты мне обещал, жизни, в которой ты отказываешь мне, отрицая Две Истины.
– Я служу предназначенному для меня царству, дитя. Я не выполняю требования никакой иной истины и никакой любвеобильной женщины, которая хотела бы заставить меня отречься от этого царства.
– Отец мой, твое царство – всего лишь неосязаемая мечта, а плоть моей матери – реальность.
– Моя мечта прекраснее любой женщины. О, сама неосязаемость ее тоже прекраснее женского тела, ибо я знаю это тело слишком хорошо.
– Отец мой, ты отказываешься от наслаждения, которое вновь не испытаешь никогда.
– Я бог. Я следую моей божественной воле.
– Боги тоже преходящи, отец мой. Они уходят по дороге, по которой ныне идешь ты, и никогда не возвращаются.
– Так пойдем же, что нам мешает? Но ни одна женщина этого не допустит.
– Это потому что женщины, о отец мой, очень благоразумны.
– Может быть, и так. Но у богов бывают неразумные мечты. И это лучше.
– Для такой мечты, отец мой, вполне достаточно объятий какой-нибудь женщины, чтобы растаять.
– Вполне достаточно. Так обычно и бывает. Но я – Светловолосый Ху, Помощник и Хранитель. Я иду в предназначенное мне царство. И я – Князь Третьей Истины, могущество которой я должен беречь и хранить.
И Джеральд взмахнул топором... Когда ствол рухнул, ребенок исчез.
Потом Джеральд поджег дерево, и пока плясали языки пламени, он произнес необходимые заклинания, а в середину костра он швырнул странную белую жемчужину, которая была душой Эвайны. Из гробницы Петра Строителя выскочила Лисица, которая вопила и дрожала, но не оставляла попыток подойти поближе к огню. Она прыгнула в костер... Наступила тишина, и начался рассвет прекрасного майского утра, омраченного только вонью паленой шерсти и сгоревшей плоти.
Тогда Джеральд вошел в склеп, из которого была изгнана всезнающая Лисица. Он бросил сентиментальный взгляд на разбросанную постель и прошел за жаровню, в которой еще дымились остатки фиговых листьев, к Зеркалу Двух Истин.
Возможно, не имел никакого значения тот факт, что всякий человек, посмотревшийся в зеркало, оказывался превращенным в пару камней. Что было действительно важно, так это то, какой эффект зеркало оказало бы на бога Солнца, Спасителя и культурного героя. Итак, он сорвал покрывало телесного цвета.
Но в два камня он не превратился. И никакого зеркала он не увидел. Под покрывалом телесного цвета он обнаружил только древнюю картину, выписанную тщательно, но в нечеловеческих масштабах, что делало изображение чудовищным. Что было изображено на картине, остается неизвестным, потому что Джеральд никому об этом не рассказывал.
Но известно, что, взглянув на картину, Джеральд кивнул.
– Бездарная мазня лукавого маляра! – заметил Джеральд. – О, никчемная картинка, которую такое множество глупых верующих в Литрейе считают Зеркалом Двух Истин! Я подвергаю сомнению твою арифметику. Ведь я сам – Князь Третьей Истины, хотя в настоящий момент и не имею ни малейшего представления о ее природе. Следовательно, я знаю, что существование не ограничивается двумя предметами, которые ты умножаешь. И я отрицаю, что их бесконечные поиски друг друга являются единственным смыслом жизни. Нет: я, по крайней мере, убежден, что мне суждено принять участие в чем-то более благодарном, более чистом и более достойном, в том, что, очень может быть, имеет непреходящее значение...
Джеральд оглянулся вокруг, чувствуя себя всеми покинутым. Здесь стало теперь так одиноко и неуютно. В склепе прямо под ним, как знал Джеральд, лежало все, что осталось от короля Петра и большей части его многочисленного семейства. Десятки и десятки весьма отвратительных предметов находились там: все, что осталось от великого завоевателя и принцесс, которые дарили ему наслаждение; все, что осталось от гордыни могучего героя, великих войн и красоты его многочисленных подруг.
– О да, может быть, – подумал Джеральд с некоторым раздражением, потому что он не любил, чтобы его посещали такие мысли, – может быть, я и ошибаюсь. Но это, кажется мне, еще одна причина, чтобы верить. Стоя здесь, в одиночестве, на останках такого множества совершенно незнакомых мне людей, я, разумеется, испытываю упадок духа. В этот самый момент мне кажется, что я, весьма вероятно, не являюсь ни Спасителем, ни богом Солнца, ни культурным героем, но всего лишь еще одним тупоголовым Масгрэйвом, которого ожидает смерть, а после смерти, возможно, забвение. Но, несмотря ни на что, верить в бессмертие даже обыкновенного Масгрэйва мне представляется более замечательной и привлекательной идеей, чем это бессмертие отрицать. По моему мнению, в идее собственной смерти нет совершенно ничего интересного. И кажется, что моя вера в бессмертие, лишенная каких-либо веских оснований, должно быть, просто вопрос личного вкуса. Сама скромность заставляет предположить, что верю я в это или не верю – это не относящийся к делу вопрос.