Поэтому Вийон стал великим поэтом, чье искусство было прекрасным сочетанием веселья, страдания и веры, и поэтому он мог рассчитывать удостоиться высоких почестей в Антане, где, как ни в каком ином месте, поэтов вознаграждали по заслугам. А убожество и низость его земного существования – теперь, когда Вийон тоже стал, по выражению его римского собрата, книжным персонажем – были всего лишь живописными деталями грандиозной поэмы его жизни. Различие заключалось в том, что жизнь Вийона стала бессмертным мифом о добром бродяге, притчей, которая показывала, как много хорошего всегда остается в самом гнусном и отверженном из преступников и даже в людях, потерпевших неудачу в делах. Легенда о Вийоне, таким образом, доказывала прямо противоположное тому, что было доказано легендой о Нероне: подобно тому, как один доказал, что когда все препятствия устранены, человеческая натура вдохновляется только пороком и жестокостью, история другого показывала, что подлинная, глубинная человеческая природа основывается на доброте и любви, несмотря на все поверхностные загрязнения. И легенда о Вийоне, повторил Вийон, заключает в себе нежность – тот необходимый привкус любви и сентиментальности, питательный, как черная патока, без которого ни одно произведение искусства не может считаться первоклассным постольку, поскольку оно привлекательно для публики.
– Ибо моя жизнь, милостивые государи, была великой притчей. И она была принята благосклонно, ей даже сделали комплимент, обвинив в том, что она подражает Священному Писанию. Но какого черта! Если притча о блудном сыне была хороша в Новом Завете, то почему она стала хуже, будучи исполнена с живостью и блеском, который я ей придал? Ведь я тоже, с помощью нескольких женщин, промотал все свое состояние и валялся в грязи вместе со свиньями, никогда не забывая о том, что скоро меня будут приветствовать неувядающей любовью и телячьими отбивными. Короче говоря, хотя я вынужденно жил в сточной канаве, мой взор всегда был устремлен к звездам.
Тогда Джеральд, обращаясь к этому своему прошлому воплощению, заметил:
– Вы меня тронули, мессир Фнасуа. Вы затронули нужную струну моей души, употребив фигуру речи, которая всегда эффективна. Не знаю почему, но любая мыслимая речь, содержащая заведомо ложное суждение, может стать изысканной и поучительной, если она оканчивается словом «звезды». Мы, поэты, убедили всех, включая самих себя, что в акте созерцания звезд заключается некая тайная добродетель. Поэтому, когда вы только что произнесли фразу «Хотя я вынужденно жил в сточной канаве, мой взор всегда был устремлен к звездам» – я был глубоко тронут. Мне показалось, что я слышу жалобный крик всех людских надежд – отчаянный, но величественный. Однако, если бы вы утверждали, что ваш взгляд постоянно, или, по крайней мере, каждую ясную ночь, бывал устремлен к планетам, – или, например, к кометам либо астероидам, – я бы не был тронут ни в малейшей степени.
– Достаточно, чтобы вы просто были тронуты, не зная почему, – заметил Нерон. – В этом – магия поэзии. Очень часто, когда я декламировал свои лучшие стихотворения, посвященные бедствиям Ореста, Канаки или Эдипа, я сам не мог до конца понять, откуда берется это ужасное отчаяние, которое охватывало моих слушателей. Они рыдали, они падали в обморок, у некоторых женщин преждевременно начинались родовые схватки, так что я был вынужден поставить своих преторианцев охранять двери и окна, ибо большая часть аудитории неизменно пыталась избегнуть невыносимых мук экстаза, вызванных моим искусством. Такова магия великой поэзии, которую даже сам поэт не в силах объяснить.
Тогда Джеральд сказал:
– Однако вы, два поэта, которые прошли все предместья Антана, где господствуют только две истины, и единственное учение гласит, что мы совокупляемся и умираем, – не рассчитываете ли вы по прибытии в Антан, который является целью всех богов, открыть для себя некую третью истину?
Ему показалось, что на лицах этих двух мифологических персонажей появилось хитрое и осторожное выражение.
– Для поэта, – ответил Нерон, – всегда существует столько истин, сколько он может себе представить.
– Я бы выразил это несколько иначе, – заметил Вийон. – Я бы сказал, что истин больше, чем может себе представить поэт. Но мы приходим к тому же выводу.
– Да – согласился Джеральд, – мы приходим к уверткам. Однако я, тоже поэт, продолжаю верить в прекрасную идею третьей истины.
И потом Джеральд рассказал им, что он и сам занимался поэтическим искусством.
– Разумеется, – великодушно добавил Джеральд, – я вам сейчас прочту один из своих сонетов, который, как мне кажется, очень к месту.
– Пес, – сказал Вийон, снимая шляпу, – не пожирает пса.
А Нерон поторопился заявить, что как они ни сожалеют, но им надо спешить в город чудес.
И эти мифологические персонажи, дружба которых была весьма примечательной в свете диаметральной противоположности их воззрений, отправились в путь вместе. И Джеральд пожелал им использовать нынешнее положение дел в Антане наилучшим образом, потому что послезавтра Князь Третьей Истины, божество с несколькими небезынтересными ипостасями, снизойдет на Антан, чтобы отнять всю власть у Магистра Филологии и поступить после этого с королевой Фрайдис по своему божественному усмотрению.
Затем он в отличном настроении вернулся к Майе и к своему обеду, ибо теперь он знал, что в предназначенном ему королевстве собирались истинные поэты, чтобы составить ему приятную компанию. Он почувствовал, что сгорает от нетерпения поскорее попасть в этот город всяческих чудес, в то время как сам он удалялся прочь от Антана, лениво поднимаясь по ступеням в опрятный домик мудрой Майи, которая расхаживала как королева в своей короне, не обращала внимания на его ухаживания, и при этом была по-своему превосходной поварихой.
Часть VIII
Книга магов
Не всякий ученый бывает хорошим учителем
Джеральд, которого нежная магия Прекрасногрудой Майи забавляла от всего сердца, отложил свой отъезд до пятницы. Он смотрел на результаты этой магии, как и на саму Майю, сквозь розовые очки, которые она одолжила ему для того, чтобы его глазам всегда было удобно. И он находил все превосходным.
Он знал множество более красивых и блестящих женщин, как в покинутом им мире Личфилда, так и во время своего путешествия. Но Майя ему нравилась, ему попросту не хватало духу разочаровать ее и – после четырех продолжительных и нежных аргументов, – не оказать ей того внимания, на которое рассчитывают, кажется, все женщины.
После этого она сняла свою корону, и Джеральд больше никогда этой короны не видел.
Потом дата его отъезда из опрятного домика Майи была перенесена на воскресенье, хотя было совершенно ясно, что как только он спозаранку позавтракает в понедельник, то немедленно отправится в предназначенное ему королевство, овладеет величайшими заклинаниями Магистра Филологии, восстановит Диргическую мифологию, в которой он был богом, и узнает третью истину, небесным покровителем которой он являлся.
Тем временем он оставался на Миспекском Болоте и снисходительно, даже с некоторой жалостью, разглядывал своих предшественников на посту любовника Майи – этих околдованных мужчин, которых Майя превратила в домашних животных. Его божественный скакун был временно отправлен на пастбище и пасся вместе с этими послушными меринами, которые некогда были рыцарями, баронами и царствующими монархами. Все они с довольным видом бродили вокруг опрятной хижины вместе с несколькими волами, баранами и тремя мулами, которые тоже когда-то были благородными людьми и уважаемыми монархами.